Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 59

Она со смехом поведала об этом Барто, и не только об этом.

Барто сидел напротив меня на траве: было раннее утро, к рынку, находившемуся позади него, тянулись повозки: он потирал подбородок: выглядел он угрюмым, словно медведь: должно быть, причиной тому были неважная ночь, плохой ужин или скверное вино.

Что? спросила я.

Тихо! сказал он.

Потом наклонился вперед, взял мой башмак в руки, развязал шнурки: разул меня, отставил мои башмаки в сторону: вытащил из сумки нож: осторожно, чтобы не повредить кожу, холодным лезвием проколол ткань моих штанов и отрезал по кругу узкий кусок одной штанины, затем другой.

Он снял с моих ног эти лоскутья, положил их рядом: сжал в ладонях мои босые ноги, а потом сказал:

Это правда? Все эти годы я знал о тебе только неправду?

Неправды за мной нет, ответила я.

Я не знал тебя, произнес он. Ты — это не ты.

Ты меня знал все это время, ответила я. И знал именно меня.

Все было враньем! сказал он.

Никогда, сказала я. Никогда я ничего не прятала от тебя.

Ведь не раз бывало так, что Барто видел меня полуголой, например, когда мы купались — или с другими мальчишками, или с молодыми людьми, и частью того, что я считала своим «я» художника, было то, что я позволяла себе воспринимать себя именно так — хотя и было отличие: за этим стояла всего лишь договоренность, которую я понимала и принимала, и не считала нужным упоминать о ней, так же, как о том, что все мы дышим одним и тем же воздухом: но есть на свете такие вещи, которые, если назвать их вслух, меняют оттенки картины, как меняет их воздействие прямого солнечного света: это явление естественное, неизбежное, и ничего с этим не поделать: Барто был брошен вызов по поводу отношений со мной, и этот вызов его унизил.

Ты — не тот человек, каким я тебя представлял, сказал он.

Я кивнула.

Но тогда проблема в твоем мышлении или в том, кто изменил твои представления, а не во мне, проговорила я.

Как же нам теперь дружить? огорчился Барто.

А почему бы нам не дружить? ответила я.

Ты же знаешь, я летом женюсь… пробормотал он.

То, что ты женишься, для меня не имеет никакого значения, сказала я — и больше ничего не сказала ему в тот день, потому что Барто поднял на меня глаза, и они были больше похожи на маленькие раны на его лице, и я поняла: он меня любил, а наша дружба была прочной при условии, что он никогда не сможет меня иметь, что никто никогда не сможет меня иметь, и вот кто-то, кем бы он ни был, сообщил ему, кто я есть, помимо того, что я художник, и это уничтожило главное условие, поскольку сами по себе эти слова означали неизбежность того, что кто-то будет меня иметь.

Руки у него были холодные, и мои ступни тоже: он поставил их на траву, поднялся, коснулся груди у ключицы (мой друг всегда питал склонность к драматическим эффектам) и повернулся ко мне спиной.

Я посмотрела на свои босые ноги: посмотрела, как мои башмаки, стоявшие рядом, хранят форму ног: поискала в траве лоскуты, которые отрезал Барто, но не нашла: после этого я снова обулась.

Потом я немного побродила вокруг Болоньи: посмотрела, как строят церкви, — некоторые уже были завершены, в некоторых еще шли работы при свете раннего утра, ведь превыше всего, даже дружбы, я была художником.

Потом я вернулась к отцу, в Феррару, и сказала ему, что отныне нам не следует надеяться на покровительство Гарганелли.

Что ты натворила?! закричал он, потому что первым делом впал в ярость, но затем в нем заговорила гордость, что-то вроде: никто из моих детей не станет торговать собой! В гневе отец впервые показался мне старым, и я разулась и посмотрела на свои ноги, на которых от ходьбы в течение целого дня без чулок вздулись пузыри: напоминали они маленькие полушария из полупрозрачного стекла, возвышающиеся над поверхностью кожи: как изобразить такую мутноватую прозрачность? Какой оттенок, какой вид белил понадобится для этого?

Даже за этой простой мыслью стояло ощущение, что я и сама побледнела и поблекла от утраты друга и больше никогда не смогу видеть другие цвета.





Смешно сейчас вспоминать этот хмурый вечер, потому что самыми верными покровителями и защитниками в моей короткой жизни были именно Гарганелли, а лоскуты от своих штанов я не нашла потому, что Барто свернул их и унес с собой на память — спустя много лет он сам рассказал мне об этом, сидя у моих ног на каменной ступени, пока я занималась отделкой могилы его отца в родовой часовне.

Девочка, слышишь ли ты меня?

хоть мне и казалось тогда, что наступил конец света, -

я ошибалась.

Мир гораздо шире, дороги, которые вроде бы ведут тебя в одном направлении, иногда поворачивают обратно и петляют, хотя и кажутся совершенно прямыми, и вскоре мы с Барто снова стали друзьями: да, быстро: многое на протяжении жизни прощается: ничто не является окончательным и неизменным, кроме, разве что, смерти, да и смерть может пойти не совсем тем путем, какой вам видится: мы оставались друзьями до самой моей смерти (если я вообще умерла, потому что смерти я не помню), и я верю, что он с любовью вспоминал меня до того дня, когда и сам умер (если это в самом деле было — я ничего такого тоже не помню).

Я смотрю, как девочка наблюдает за старой-престарой сказкой, любовным спектаклем, через свое маленькое оконце: вчера там был театр святых, сегодня любовные забавы, только на публику, а не для себя: зритель всегда сосредоточен на собственных запросах, кем бы он ни был — Космо, Лоренцо, Эрколе, Школой неизвестных феррарских мастеров: я прощаю.

Ведь никто нас не знает: только наши матери — и те не вполне (к тому же, они, увы, склонны умирать преждевременно).

Или наши родители, чьи ошибки при жизни (и их отсутствие после смерти) приводят нас в ярость.

Или братья и сестры, которые тоже желают нам смерти, потому знают о нас только то, что мы каким-то образом отмазались от переноски кирпича — то есть от того, чем они занимались все эти годы.

Нет, никто даже понятия не имеет, кто мы, или кем мы были, да и мы сами этого не знаем

— разве только в сверкающие мгновения внезапной откровенности с незнакомцами или кивка молчаливого понимания между друзьями.

А в остальное время мы инкогнито парим в воздухе, кишащем другими насекомыми, и тогда мы всего лишь пестрый прах, короткий взмах крыльев по пути на свет, на травинку, на листок в летних сумерках.

Давай я расскажу тебе о том, как увидел меня, вошел в меня и понял меня тот, с кем я была знакома всего лишь десять минут на своем веку.

Я иду по дороге мимо поля, на котором трудятся пленники-неверные в светлой одежде — она отличает работников от других и подчеркивает темный цвет их кожи: они пашут и что-то сажают, а я праздно иду своим путем.

Впереди, в отдалении, кто-то выскакивает из небольшой рощицы: это один из работников, но он так далеко от поля, что похож, скорее, на беглеца: его белая одежда изорвана в клочья, но это, как я заметила уже позже, не из-за бедности, а как бы от мощи его собственного тела: рукава обтрепаны из-за чрезмерной энергии рук: могучие колени пробили дыры в штанинах: видна линия темных волос над пахом: глаза налиты краснотой от напряженной работы.

Когда я подхожу ближе, мужчина выкрикивает, обращаясь ко мне, какое-то незнакомое слово.

Я не останавливаюсь, и он снова его выкрикивает.

Слово это и доброе, и требовательное одновременно: что-то в его звучании заставляет меня остановиться и свернуть в ту сторону.

Вот он стоит в тени деревьев: может, прячется, чтобы не попасться кому-то на глаза, может, просто отдыхает, но даже с такого расстояния я вижу, что в его облике нет страха перед надсмотрщиком или прохожим: в нем вообще нет ни капли страха.

Ты звал меня? спрашиваю я.

Да, говорит он

(он абсолютно уверен, что на дороге больше никого нет).

Скажи-ка еще раз это слово, говорю я. То, каким ты окликнул меня.

Я звал тебя словом из моего языка, отвечает он.