Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 89



Все идет более или менее сносно, пока не сбиваемся с тропы. Была тропа — была уверенность, находились и силы. Теперь всего этого как-то сразу стало не хватать. Но главное, я чувствую, с каждым шагом тает наша уверенность. К тому же притомился Машонов, начинает отставать. Только бы не поддаться панике и чувству страха, думаю я. Иначе — пиши пропало. Сам я страха не испытываю. Просто не позволяю себе думать об этом, гоню прочь всякие такие мысли. Один только раз мне стало по-настоящему страшно. После того как Машонов совсем отказался идти. Я близко увидел его потухшие, ничего не выражающие глаза, и мне сделалось жутко. Я почувствовал, как чем-то холодным и мерзким закопошился, разрастаясь, во мне страх…

В распадке мы случайно натыкаемся на нашего мерина. Стоит себе, прядет ушами, а на спине целый горб снега. Его спокойный философский вид возвращает нам некую уверенность. И вместе с тем обманчивый соблазн вот так же тихо и спокойно, не утруждая себя, переждать пургу здесь, в распадке. Я ловлю себя на мысли, что и сам не прочь пристроиться под теплым боком у Вулкана и хоть на пять, на десять минут дать себе передышку. Закрыть глаза, вспомнить дом, близких и окунуться в атмосферу, навеянную сегодняшним письмом (его я таки получил, хотя и не ждал). Но нет, я нахожу в себе силы (не зря сестренка пишет, что мой антропоним «Андрей» означает — «мужественный» и родился я под удачливым знаком зодиака) заставить себя идти дальше. Мы сажаем Машонова на спину лошади и выбираемся из распадка…

«Мертвая точка» наступает у меня почти перед самой заставой. Правда, мы еще не знаем, что цель так близка. В глазах как-то сразу потемнело, голова пошла кругом, я «поплыл»… Даже звуки пурги стали глуше. Не хватало воздуха. Я ловил его ртом, как тот большой окунь, оставшийся на мели во время цунами. Наверно, я удержался в ту минуту на ногах только благодаря нашей «связке». Навалившись всей тяжестью тела на веревку, перехватившую мою штормкуртку на уровне груди, я приказываю себе идти. И в такт каждому шагу упрямо повторяю: «Терпи… терпи… терпи…» А потом мне в голову сами собой приходят стихи, которые вроде тут и ни при чем, а может, и кстати. «Отважный мальчишка, исполненный сил, услышал кукушку и громко спросил… — твержу я, переламывая свою усталость и головокружение. — Довольный ответом, он лег на траву: а сколько на свете еще проживу?.. — Теперь, кажется, легче — дыхание наладилось. — Вновь стала кукушка ему куковать, он сбился со счета и начал опять…» Почему всякий раз, когда мне сложно или трудно, со мной это происходит? Дед говорит, что стихи — это пища души. Может, у меня это от деда и я просто не могу без этой пищи? В доме у нас большая библиотека. Ее любовно, книга к книге, собирали дед и отец. Уходя от нас, отец не взял особой ни одной книги, хотя, я знаю, многое здесь необходимо ему для работы. Он журналист-международник… И довольно известный. Вообще, сколько помню отца, всегда он был в поездках, заграничных командировках, всецело поглощен своей работой и с нами, детьми (мной и сестренкой), совсем не занимался. Может быть, поэтому мы не сразу и ощутили перемену в нашей жизни… Мама говорила нам, что он эгоист, самовлюбленный человек. Что его духовные дети (то есть книги) ближе ему собственных, физических (то есть нас). Но я не осуждал его. Не осуждаю и сейчас. Может, он действительно глубоко несчастный человек, страдающий оттого, что в последнее время его духовные дети так редко и так незаметно для окружающих появлялись на свет…

И тут я глубоко проваливаюсь в снег, напарываясь рукавицей на что-то твердое и острое…

Засыпаю я уже под утро, когда поздний рассвет разбавляет за окном чернильную глушь неба. А когда просыпаюсь, нахожу на тумбочке кружку свежего молока с краюхой пахучего хлеба и записку: «Отдыхай, набирайся сил, ни о чем не беспокойся. С занятиями управимся». Подписано: «Н. П.» Только теперь я обращаю внимание, что инициалы имени и отчества Рогозного созвучны наблюдательному посту. А то все никак не мог взять в толк, когда кто-нибудь на заставе невзначай ронял: «НП сделает вдувание, НП не любит этого, НП не проведешь…» Интересно, что они там говорят между собой про меня, как называют? Я бы многое дал, чтобы хоть краем уха услышать это.

Поднимаюсь, привожу себя в порядок, набрасываю на плечи полушубок и выхожу на улицу. Метель улеглась, небо чистое, дышится легко. Все вокруг белым-бело — сопки, распадок, деревья. Снег лежит на пихтовых лапах, клоня их вниз, на перилах мостков, даже на нитях проволочного забора. Наш «Казбек» форменным образом утонул, забуксовал в этом белом плену, как обессилевший старенький пароход, зажатый со всех сторон льдами и торосами. Только дорожки-тоннели, разбежавшись в разные концы, связывают его с остальным миром. Одна из них ведет к офицерскому дому. По ней я и иду на заставу. Я ценю заботу Рогозного и совсем не хочу нарушать его предписание, но у меня есть два неотложных дела, которые я должен непременно выполнить.

Минуя дежурку и канцелярию, прохожу в казарму. Здесь тихо. Полумрак. Общий подъем уже прошел. Одно из окон чуть расшторено, и в его свете я вижу Машонова. Он лежит на спине, глаза его неподвижно устремлены в потолок. На мое появление он никак не реагирует. Понимаю, ему сейчас не до разговоров. Попова и Ульямишу я нахожу в комнате отдыха, играют на бильярде. Вид ничего, бодрый. Прошу их на минутку зайти ко мне. Когда мы остаемся одни, я говорю:

— Валентин и Костя! Я хочу вас просить вот о чем: то, что случилось вчера с Машоновым, не должна знать на заставе ни одна душа…

Они молча соглашаются со мной… Я читаю в их глазах понимание и одобрение.

— Парню надо помочь. Ему сейчас очень тяжело…



Они согласно кивают. Лица у обоих серьезные. У нас настоящий мужской разговор. Они поднимаются, и мы обмениваемся крепким рукопожатием.

Теперь у меня остается еще одна забота, не справившись с которой, я не могу чувствовать себя спокойным.

Беру у Шарамка топтуны — широкие охотничьи лыжи-самоделки, пару совковых лопат и отправляюсь по глубокой снежной целине на гребень распадка, оставляя чуть справа домик радиостанции. Там, наверху, у разросшегося рябинника, я безошибочно нахожу нужное мне место. Отсюда, с гребня, открывается потрясающий вид на нашу бухту и «Шпиль». А внизу, в просветах белых причудливых деревьев, дымит трубой «Казбек». Шаль, что я не Рерих и не Куинджи! Пушистая белая равнина выстилается до самого горизонта. Припай теперь встал прочно до самой весны. Скоро мы проложим лыжню, спрямим наши пограничные тропы, сократим расстояния — то-то будет благодать…

Я сбрасываю полушубок и принимаюсь за работу. Через час с небольшим заканчиваю. Два стареньких деревянных обелиска с жестяными звездочками, низенький неровный штакетник предстают передо мной в обрамлении снежных дувалов и полузасыпанного рябинника. Сразу за ними должна начинаться тропа, по которой мы вчера вернулись, за моей спиной — стежка-тоннель, прорытая мною до самой заставы. Отныне каждый наш наряд будет уходить на границу от этого места. Так будет справедливо, думаю я. И еще — непременно надо узнать фамилии этих ребят. Узнать и написать здесь, как положено…

Ну а почему все-таки — «Разлука»?

Не знаю, не буду гадать. Но в одном уверен: означает она для каждого что-то конкретно свое. Для меня лично — это вчерашний день и все, что он вместил в себя.

ВЕСНА

Что есть человеческие ценности?

До приезда сюда, на Курилы, никогда бы в жизни не поверил, что обычная почта — это благо, причем дарованное нам не чаще одного раза в месяц. Новый кинофильм, пластинка, книга, пачка хороших сигарет (а иногда и обычной махры) — тоже благо. Благо — танцы, которых здесь нет, свежие фрукты и овощи, оказия вырваться раз в полгода в отряд, а стало быть, и в райцентр. Благо — хорошая погода и если не рвется связь, когда нет землетрясения и не надо ждать тревоги «Цунами!», чтобы без оглядки карабкаться в сопки. Благо — целый и невредимый наряд, вернувшийся с границы, и добрая банька с парком в конце недели. Впрочем, продолжать нет смысла. Проще сказать, что здесь, на границе, по-иному начинаешь смотреть на жизнь и ценить те ее мелочи, которые в обыденности и суете больших городов попросту не замечаешь.