Страница 103 из 108
Еще одну «тройку» Дементий получил у преподавателя, точку зрения которого на западное искусство он мысленно оспаривал еще на самом первом занятии, в свой первый день учения. Должно быть, за то, что на экзамене эти мысли он осмелился высказать вслух, ему и была выведена такая оценка.
Остальные экзамены он сдал на «хорошо», а профессор-историк раздобрился даже на отличную оценку.
Что ж, начало учению положено, и вроде бы радоваться надо. Однако чувства радости он почему-то не испытывал. Маша по-своему поняла его состояние и как-то сказала: «Ты первую «тройку» сложи с последней «пятеркой», раздели пополам, и у тебя получится, что все экзамены ты сдал на «хорошо», — какого еще рожна тебе надо?!» («Тройку» за несогласие с точкой зрения преподавателя она в расчет не брала.)
Но разве в «тройках» и «пятерках» все дело?!
«Видишь ли, очень трудно найти черную кошку в темной комнате, особенно если ее там нет, — ответил он Маше. — Но у меня такое впечатление, что некоторые ребята ухитряются-таки отыскивать эту самую кошку в темной комнате. Знаний маловато, если и есть, то самые поверхностные, а глядишь, подаются эти верхушки так ловко, с таким стопроцентным КПД, что экзаменатору меньше «четверки» и ставить неудобно. И вообще получить максимальную оценку при минимальных знаниях предмета считается за доблесть, о таких студентах ходят по институту восторженные легенды, вокруг головы такого умельца сияет ореол героя. А добросовестно занимающегося студента называют не иначе как безнадежным зубрилой. Но для чего мы учимся? Для того, чтобы в конце семестра сдать (а еще мы говорим — свалить, столкнуть) экзамен или чтобы знать предмет? Как это можно однажды свалить ту же историю, если каждому ее надо знать, и знать хорошо?!»
«Ты говоришь правильные вещи, — сказала на это Маша, — но… но тогда входи в соответствующие инстанции с проектом реформы обучения…»
Иронию Маши он оставил без внимания, а сам для себя сделал некоторые выводы. Главный упор он будет делать все же не на умении сталкивать экзамены, а на то, чтобы как следует, без прорех и белых пятен, знать учебный материал. Тогда и Викентию Викентьевичу он «отработает» выданную авансом «пятерку», а с Александром Александровичем можно будет сколько угодно играть в словесный пинг-понг. Пусть ответы и не будут мгновенно быстрыми, все равно сбить его с панталыку профессору тогда уже вряд ли удастся. Да и на других экзаменах не будет нужды отыскивать черную кошку в темной комнате…
На каникулы Дементий уехал на Рязанщину, к матери. И никогда еще сельская безмятежная тишина не казалась ему столь благостной после суетной и шумной Москвы, как в этот его приезд на родину.
Первые два дня он отсыпался, возмещая хронические недосыпы во время сессии. А на третье утро вышел из дома и замер на месте, объятый бескрайним, слепящим глаза белым простором. На фоне, бледно-розового неба прямыми столбами поднимались из труб густые клубящиеся дымы. На ближней к дому рябине сидела стайка снегирей. И чудилось — это заревой отсвет лежит на их пушистых грудках…
Дементий бегом вернулся в дом, выхватил из чемодана этюдник, накинул поверх куртки пальто и скорей-скорей на волю. Немногое ему удалось сделать. И потому, наверное, что еще не успел подготовить себя к работе внутренне, и потому, что до этого на зимних этюдах по-настоящему бывать не приходилось. Много драгоценных минут ушло на приготовление к работе; а когда положил первый мазок, руки уже успели застыть и плохо слушались. Все же что-то удалось схватить, наметить, обозначить. Ну и, как всегда, что-то осталось в глазах, в памяти.
Вернувшись в дом, он первым делом сунулся в печурку: когда-то там хранились шерстяные, связанные матерью перчатки. Они оказались на месте. Валенки, старый, но еще добротный овчинный полушубок и заячья шапка довершили костюм, который на улице Горького в Москве, может быть, выглядел бы и недостаточно элегантным, но для работы на зимнем пленэре был куда как хорош.
«Какого маху ты дал, — запоздало ругал себя Дементий, — что на Братской по зимам не вылезал с этюдником на волю: и долго не выдержишь, мол, на сорокаградусном морозе, и уж очень однообразно бело кругом… Ты словно забыл, что снег-то вовсе и не белый: на заре он розовый, в полдень голубой, а под солнцем и подавно горит всеми цветами радуги…»
Теперь он каждый день часами бродил с этюдником по берегам заснеженной речки, писал сельскую околицу со стогами сена, побывал и на опушке недальней березовой рощицы. Работал как одержимый, испытывая чувство ровной тихой радости. Будто все эти дни пела у него в груди давно умолкшая, а теперь снова зазвучавшая светлая струна. И ему очень хотелось, чтобы это состояние тихой радости, удивление перед неисчерпаемой красотой природы проступило, «зазвучало» и в его этюдах.
Но когда он по возвращении в Москву показал свои работы Маше… Эх, лучше бы не показывал или показал немного погодя!
Маша внимательно просмотрела все этюды, некоторые ставила на подрамник перед собой по два, а то и по три раза. И хотя делала это в полном молчании, по выражению ее лица, по раздумчивому покачиванию головой, по самому затянувшемуся молчанию Дементий уже понял, что для Маши в этюдах его тогдашнее состояние не проступило и не зазвучало.
— Я вижу твое упоение натурой, — нарушила наконец свое молчание Маша. — Вижу подступы к теме. Но… но я пока ни в одном наброске не вижу того зерна, из которого бы могла вырасти тема. Ни в одном этюде не видно зачатка, зародыша картины… Разве что вот в этом раннем утре с розовым снегом и красногрудыми снегирями…
«Вот те раз! Выходит, то, что ты наспех набросал в то первое рабочее утро, получилось лучше всего, что сделал потом?.. А может, Маша судит слишком субъективно? Но ведь, как видишь, почувствовала, что ты работал с увлечением… Нет, Маша зря не скажет. Да для нее, наверное бы, и проще, и приятнее похвалить тебя, этак вдохновляюще похлопать по плечу: молодец, дуй до горы!.. И если она этого не делает, так тебе надо не обижаться, не лезть в бутылку, а еще и сказать «спасибо» за ее строгую, пусть и горькую, прямоту. Горькое, говорят, лечит, а сладкое калечит…»
Он на другой день после этого разговора извлек на свет божий работы, сделанные на Ангаре. Среди них были и варианты картин, с которыми поступал в институт. Их хвалили и там, на областной выставке, и здесь, при поступлении. Молодежная газета писала, что картины «проникнуты пафосом созидания, являются художественным документом эпохи», и еще какие-то пышные слова. Однако если отбросить пышнословие, то хвалили его прежде всего и больше всего, конечно же, «за тему». Тогда ему казалось, что это справедливо. Тем более что приехал он на Ангару не на этюды, а уже не один год работает здесь, и его картины почти документально достоверны… Теперь он думает иначе. Теперь ему кажется, что хвалить за тему — это, наверное, то же самое, что хвалить ваятеля за мрамор, который он выбрал для своей скульптуры. Нечто похожее происходит и в литературе: многие расхваленные критиками повести и романы на рабочую тему, как кем-то точно сказано, несъедобны.
Документальная достоверность… Так ли уж хороша она? И такая ли она близкая родня достоверности художественной?
Вспомнилось, как при поступлении один из членов приемной комиссии, маститый художник, отвел его в сторонку и сказал: «Я проголосовал за прием вас в институт, но хотел бы предостеречь от одного распространенного заблуждения. Кое-кем реализм понимается упрощенно, как более-менее точное следование натуре. И при этом забывается, что явление, перенесенное целиком из жизни в произведение искусства, теряет истинность действительности и не становится художественной правдой… Это не мои слова, это сказал большой русский писатель еще более ста лет назад. Полагаю, что они не устарели и по сей день…»
Дементий запомнил эти слова, хотя тогда они и показались не имеющими прямого отношения к нему лично. Просто маститый художник предостерег его на будущее. Теперь же он понимал, что нет, не просто так маэстро предостерегал его от этой самой документальной достоверности. Что может быть достовернее фотографии? Значит, картина должна быть не документально, а художественно достоверной, художественно правдивой…