Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 90 из 98

Отец был где-то за Львовом. Неизвестно как, но дошел до них слух, что уже тронулись с места Гребенцы, Дорошев, — значит, и Куликов. И это счастье, что удалось сесть в поезд с солдатами. Их взяли только потому, что солдаты видели, как они рыли окопы, и знали, что им уже разрешено возвратиться домой.

Но эта тревога уже позади. Есть тато, есть тато! И все дети для него сейчас дороги, все равны. Даже Иванка он так прижимал к своей груди, словно больше всего боялся его потерять. Иванко от этого даже расплакался, а мы говорили:

— Глупый, что же ты плачешь, если тато вернулся. Ведь это радость.

Казалось, большей радости мы еще никогда не переживали. И мать повеселела, и уже не страшны нам были ни лес, ни война. Тато с нами, тато…

С появлением его нам сразу стало легче в дороге. Он нашел среди людей таких, кто согласился взять на воз Петра, Оленцю, один из наших узлов. «Только бы не растеряться», — убивалась мать. И теперь самый большой узел лег на плечи отца, а матери и нам, старшим детям, стало легче. Но война махала языками красного пламени вслед нам и подгоняла все вперед. Уже у отца потускнела в глазах радость от встречи, от мысли, что мы нашлись. Пот струился черными потоками по его лицу, он злобно сплевывал себе под ноги, тяжело дышал, и мы боялись с ним заговорить. Нам казалось: отец сердится за то, что у него есть мы (а куда нам деться?). Вот и бежали, держались поближе к нему, чтоб не потеряться. Но на нас ли сердился в те часы отец? Не на войну ли, что выгнала нас из дома, бросила на чужие дороги?

И мать наша родила в лесу, как Проциха — мать Маринци из повести «Смок».

Она тяжко кричала, от этого стона содрогались сосны и весь беженский лагерь, плакали женщины. Отец в отчаянии чуть ли не бился головой о стволы деревьев, а мы каменели… А потом наш отец отправился искать подводу, как ходил Проць. Ведь кто мог бы взять нашу мать на воз? Куликовцы были такие же безлошадные, как и безземельные. Если и начнешь считать тех, кто с возом, много будет пальцев и на одной руке. А ведь и у них семья, свои узлы и своя беда. И мать же не открывает глаз, ее треплет лихорадка, на возу она не сядет, ей нужно только лежать. Кто захочет брать на себя такую беду, чтобы свои дети пешком шли.

Люди плакали, прощаясь с нами, тяжко охали, но все-таки трогались в дорогу и шли дальше, гонимые неудержимым страхом войны.

И вот мы уже одни в этом лесу. Летняя лесная тишина ласково касается нашего горя шумом сосен. Ведь даже в самую тяжелую минуту всегда находится какая-то своя отрада.

Насколько прекраснее всех красот земли человеческая доброта, особенно если она приходит к тебе в тяжелую минуту. Нашелся добрый простой человек, и он привез нашего отца, помог ему положить мать на воз. А мы сами повскакивали на него, словно на небо, где был рай, о котором нам толковали наши ксендзы. Уселись вокруг матери, сидим и счастливы: все вместе, все живы и можно ехать дальше. А благодаря кому есть у нас воз? Конечно же благодаря нашему малышу, который родился в дороге. И уже все рады, что нашелся он на нашу беду. Едем, едем! Да что говорить! Не знаешь, когда и где придет к тебе радость. А скоро будет и граница. Мы так ждем ее, словно с нею положен будет конец всем войнам и всей беде, словно там ждет нас то, что люди называют счастьем, которое не дается никому, чтобы посмотреть ему в глаза. Мы-то его обязательно увидим. Но раздается гром, падает дождь, а дальше громы начинают бить так, словно хотят со всех сторон взорвать землю. Сидим на возу, словно в реке. А потом увязли и падаем все с воза в полесскую грязь, как Ганка из повести «Смок» со своими малышами.

Но и такую беду можно пережить. Все старшие собрали нас вместе. Грязь облепила нашу одежду, но что она для нас, если мы уже стоим под какой-то елкой, словно возле родной хаты. Светает, и можно видеть, на кого мы похожи: черные, как черти, блестим слизью болота, от этого уже смех начинает нас душить, но не успевает сорваться с губ: мать кричит на весь лес:

— Где маленький, где маленький?

Мы не видели, как она до этого в страшной тревоге шарила руками по грязи, искала ребенка, а теперь кричит на весь лес. Не иначе как его захлестнуло грязью, и нет уже нашего маленького, которого мы успели так полюбить. Идем все. Но и на эту беду пришла к нам радость. Дитя спокойно лежало в сторонке от грязи и спало. Наверно, его выбросило сюда в ту минуту, когда конь задумал нас спасать и рванул воз.

Даже в такие страшные воробьиные ночи может прийти счастье. С этой радостью мы и переезжаем границу.

Наш возчик поворачивает назад.

Мы жалеем, что не будет больше с нами доброго человека, да еще с возом. Боязливо, с опаской касаемся пальцами коня, прощаясь и с ним.





— А теперь идите туда, — показывает нам возчик на длинный поповский хлев. И мы вошли в этот первый на нашем пути беженский пункт. И увидели чудо. Что-то большое, блистающее золотом стояло на земле, дышало теплом, и из него вылетали искры.

Самый смелый из нас — брат Иванко — коснулся пальцами этого золотого чуда и, отскочив, сказал, что оно горячее. А люди жались к нему, толпились вокруг. И это золотое, обжигающее люди называли самовар.

На этом пункте мы встретились со многими беженцами, но куликовских не было. Задерживаться долго здесь не разрешалось — подходили все новые беженцы. И опять начались наши странствия от села до села, от местечка к местечку. То пешком идем, то кто-нибудь подвезет. Люди выносят нам хлеба, сала, молока. Мы и дома не имели столько еды, как в дороге. Люди здесь жалостливые, добрыми глазами смотрят на нас. Уже Петро не плачет по нашей хате, уже без этих скитаний, кажется, нам трудно было бы и прожить. Но в Здолбунове задерживаемся — мать уже тревожилась, что наше малое дитя некрещеное. Хоть отцу это было безразлично, к церкви его не тянуло, но на просьбу матери согласился.

Приняла нас к себе на несколько дней одна семья. Впервые мы попробовали здесь надднепровского, украинского борща, — у нас его варили без картошки и капусты, с одной лишь свеклой. Мальчика крестили, назвали Владимиром и двинулись дальше. Отец узнал, что куликовские подались в сторону Киева. Киев, говорят, большой город, значит, и работу быстрее можно будет получить.

А куликовцы все привыкли держаться большого города, и он хочет туда. А за то, что бросили нас в лесу под Бузьком, он на земляков не гневается. Что им еще оставалось делать, свои дети и своя беда ближе, чем чужая.

В Чернобыле мы сели на пароход.

VI

Большего чуда за всю свою жизнь мы еще не видели. Едем, едем в Киев на машине, которая везет нас по воде и так пыхает трубой, как когда-то наш умерший дедушка трубкой. Разве не лучше быть беженкой, разве не лучше любоваться этой водяной дорогой, чем сидеть целыми днями на завалинке, а зимой в холодной хате и забавлять детей. Но меня схватила какая-то кровавая хворь. Люди шарахаются от меня, говорят: может, это холера? Слышали, что уже ходит она среди беженцев. Страшная горячка у меня, так и тянет прижаться лицом к окнам. Я то и дело срываюсь с места, хочу бежать, броситься в воду. Мать удерживает меня, слезы ее обливают мое лицо. «Гасунцю моя, Гасунцю!» Ведь я ее первая помощь. Что она будет делать, если меня не станет.

Как приятно на сердце, когда тебя жалеют. Даже Иванко, который был самым непослушным, когда я оставалась с детьми на хозяйстве, теперь первым хочет подать мне воды и говорит: «Гасунцю!»

А как поднес мне чашку ко рту, даже слезы потекли из его глаз.

Холера…

Отец дома не раз бросался этим словом, ссорясь с матерью. Но в пути мы не слышали, чтобы он говорил это, — он словно боялся накликать беду. Но вот она пришла к его любимой дочери. Не наказание ли это, чтобы не бросал этим словом в мать?

Глядя на меня, он чернеет от тоски. Тато мой, тато! Ей-богу, я не умру. А может, это и не холера.

И я не умерла. Может быть, мою болезнь победили сказочные огни на киевских горах, что уже были видны нам с парохода. Такие невиданные, манящие. Это, наверно, глаза счастья, ожидающего нас. Не знаю, что они обещают другим, а мне — жизнь. И я не умираю, я живу, и веселеют глаза моего отца, и детишки подпрыгивают: доехали!