Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 98

А он все так же молчит, а тот офицер, что стоит рядом возле него, такой же белобрысый, как и Верт, и в такой же австрийской форме, пренебрежительно отвечает:

— А так надо понимать, что красные бегут.

Позднее я узнал от Калиныча, что это был начальник штаба Седьмой венгерской армии Нади, такой же мадьяризованный шваб, как и Верт. В ледяном молчании стояли другие офицеры, словно все, что здесь происходило, их не касалось. Что же было у них на душе? Все они носили императорские мундиры, все они, наверно, ждали этой минуты, чтобы вот так, с открытым пренебрежением, смотреть на политического комиссара Красной венгерской Армии и так ему без страха отвечать.

«Почему вы их там не постреляли на месте?» — так спросила бы ты, наверно, Уленька. Так кричало и мое сердце. Но я был только солдат и слушал, что говорило старшее начальство.

— Прошу принять меры, — требовал Габор от Нади. — Дайте мне коня, я поеду к ним.

А этот шваб, начальник штаба, скривил губы, насмешливо ответил:

— Есть, да не про вашу честь. Нет у меня для вас слуги — съели враги.

«Вы же клялись быть слугами революции. И предали! Так получайте же то, что заслужили!» Казалось мне, что Калиныч вот-вот скажет эти слова и выстрелит в Нади и в это онемевшее со сжатыми губами офицерье. И надо было иметь в ту минуту достаточно воли, чтобы не сделать так, а броситься навстречу охваченному паникой войску.

XV

Боец силен, если он в строю, если слышит приказ командира. Но он может стать похожим на испуганное дитя, если ряды расстроены, а голоса командира не слышно. Теперь он как слепая морская волна, что бежит сама по себе и все к берегу. А там, где волны встречаются с землей, они сбивают с ног того, кто становится у них на пути. Надо быть перед ними могучей скалой, чтобы устоять. И мы с Калинычем должны стать такими скалами.

Каменей, моя слеза, не размывай мое сердце. Разве сможем мы устоять перед этим штормовым солдатским морем? Тревожное, вздыбленное, с перепуганными глазами — ведь враг заходит в тыл, — оно диким шквалом бежит к Тисе. Только бы перейти через мост. И никакая сила здесь, кажется, не сможет быть больше той, что сумела повернуть вспять наше золотое войско, добровольно пошедшее отстаивать революцию. Оно бежало теперь назад, в страхе перед окружением. Что мы с Калинычем перед ним?

Но на мосту появились Бела Кун, Тибор Самуэли и еще какой-то военный товарищ. Это Ландлер, назначенный вместо Бема командовать нашей армией. «Значит, клич мой дошел», — говорит Калиныч, облегченно вздохнув, и спешит к ним.

«Если станут на мосту все вместе, будут как скалы», — бодрит мое сердце мысль. И уже сам чувствую себя могучей скалой, способной выстоять перед этой слепой силой бегущих солдат.

— Товарищ Калиныч, позвольте мне выйти вперед. Буду их перехватывать. Знаю, что им говорить. А вам сейчас надо держать совет. Согласованное действие — великая сила. А я боец, хочу пример показывать, что враг мне не страшен.

— Иди, Юрко, иди, неси свое горячее слово. Смотри, кто где сеет смуту, дави ее и донеси мне. Знаешь, где я сейчас буду. А я, если поговорю с Бела Куном, лучше пойму, как нам против измены действовать. Помни, Юрко: каково бы нам ни пришлось сейчас, в нашей борьбе мы должны быть вместе. Где бы я ни был, найди меня. Если даже революцию нашу сейчас пригасят, огонек ее надо взять в сердце и беречь, чтобы не погас. Верь, Юра, верь: еще будет из этого огонька большое зарево. Не найдешь меня в Сольноке, ищи в Цегледе.

Он сказал мне, где и кто будет знать о нем, и это я должен был запомнить, как имя своей матери. Калиныч пошел к мосту, а я ворвался в разорванные ряды бегущего нашего войска. Стал перед растревоженными, слепыми от страха и злыми на свою судьбу бойцами. Какие же слова добыть мне из сердца, чтобы их услышали, чтобы поверили, чтобы могли они одолеть страх в душе этого бедного воина, который должен бежать, потому что и другие бегут за ним и впереди него. А сердце велит: «Смеши, Юрко, смеши. Смех для страха — камень». И будто само посылает мне на язык:

— Вы втроем, а испугались полка, а нас семеро, а бежим от совы.

— Всех бы перегнал, да бежать боюсь.

— Ой, ой! Как вы этого румына испугались, как заяц бубна. Заяц от куста бежит, а лягушка от зайца. Ха-ха-ха!





А дальше сердце мое на другую ноту переводит:

— Боязливому море по уши, а смелому по колено. На смелого собака лает, а трусливого рвет. Страху нет там, где его не боятся.

Сначала, наверно, думали, что я не в своем уме: бегу против них и такое кричу. Но хоть слова, что я выкрикивал, смех должны были родить, появилась из них другая сила. И уже кое-кто не бежит, а стал, и я уже не бегу, а стою среди солдат, обожженных солнцем, осыпанных пылью, измученных, потных, запыхавшихся.

— Вояки, вояки! Что это сталось, что бежите назад? Ведь революция зовет вас вперед. Разве мы допустим, чтоб ее били? А вы распрыгались со страха, вы топчете пшеницу, что уже зерном налилась. Ведь людям нужен хлеб и свобода. А вы все это губите, землю предаете, себе изменяете. Бела Кун зовет вас вернуться назад.

— Бела Куна нет! Коммунисты уже не при власти, лопнул их закон, — вырывается голос из гущи солдат.

Ого, это не простой вояка, а старший. И я тебя знаю. Ты Иштван Сабо. Ты был в том полку, где с Яношем и Каролем и мы были. Кароль все присматривался к тебе. Подступаю к нему и выпаливаю со злостью:

— Ты — швабская белобрысая социал-демократическая свинья. И раньше ты все подгрызал наше дело. И сейчас смуту сеешь. Солдаты, россказням его не верьте. Бела Кун на сольнокском мосту и вас призывает вернуться назад.

А этот Сабо, этот приземистый социал-демократик с маленькими серыми глазами и раскрасневшимися щеками, кажется мне гнилым прыщом, который вот-вот лопнет. И лопается, и брызжет гноем своих слов:

— Пусть стоит Бела Кун на сольнокском мосту. А в Будапеште уже Пайдла. И в правительстве, где он председатель, все министерские кресла взяли социал-демократы. За коммунистов не хотим умирать.

— А ну повтори, подлый предатель, все, что сказал. Повтори! Какой такой Пайдла?

От гнева и злости я весь дрожу, и сердце мое выстукивает: «Такого надо только убить». А он уже, как гад, что поднял голову и хочет броситься, колет меня своими глазами и выкрикивает:

— Пайдла, Пайдла, а не Бела Кун! Коммунисты жидам продались. Кто такой Ракоши, кто ваш Тибор Самуэли?

— Так вот тебе, сволочь, твой Пайдла! — Я выстрелил и убил его на месте. И предпоследний июльский день обагрился кровью изменника. Брызнула она на золотую истоптанную сапогами солдат пшеницу.

От неожиданного этого выстрела, казалось, даже птицы в поле перестали петь, а вояки, что стояли вокруг, — дышать.

Может, кто-нибудь меня за эту расправу судить будет? Э, нет. Кто, если здесь уже все полки перемешались, никто ни за кого и все ни за что, каждый солдат сам себе командир. Но те, кто стояли возле меня, не слились с другими, не нырнули в поток отступающего войска, а когда я двинулся вперед, пошли за мной. И я верю, они не покинули бы меня и мы далеко бы ушли, но подходило, стягивалось сюда с разных линий фронта все больше и больше отступающих наших войск. И эта лава надвигалась на нас, и в ней утонула группа людей, что пошли за мной.

Теперь это уже были части, которые держались своих рядов, не рассыпались. И в этом была страшная правда, она смотрела мне в глаза. Войска могли бы идти вперед, а вот не шли. Были среди них командиры, те, что вчера еще с верой в победу вели их вперед и готовы были жизнь отдать за революцию. А вот сейчас спешили к мосту в безысходность, как в единственно возможный выход.

А я шел еще вперед, вглядываясь в лица. Теперь я опять был один. Как мне хотелось, чтобы возле меня в этот час были Кароль и Янош. И я спрашивал о них у этих измученных воинов, что несли в глазах страдание. Они, наверно, принимали меня за сумасшедшего, и еще большей тоской переполнялись их взоры.