Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 75 из 98

— Умереть в бою! — подхватили все хлопцы.

— Мы на то шли, знаем, что нас может ждать. Как видите, ходим в наступление и побеждаем.

— Прикажите, чтобы выдали форму нашему Митру!

Такой разговор происходил под зеленым холмом, под тополями близ Соболча. За этим холмом стоял одинокий хуторок, тоже весь обнесенный тополями — здесь любили это дерево и такие хуторки. Светило нам в лицо горячее июльское солнце. И оно будто просило не отправлять назад в госпиталь Молдавчука, а одеть его, как должен быть одетым воин Красной Армии.

Воины продолжали свое доказывать и были уверены: раз уж среди них появилось такое высокое политическое лицо, как Калиныч, да еще он их земляк, теперь Молдавчука не прогонят в госпиталь и выдадут ему воинское обмундирование. А то, что осталось в госпитале, не пропадет. Есть кому дать.

Выслушав эту солдатскую просьбу, Калиныч сразу же отправился в хуторок, где было военное командование, чтобы приказать ему удовлетворить просьбу Молдавчука и его хлопцев. А я продолжал с младшими командирами этого русинского отряда выдавать кроны славному воинству. И надежда не покидала меня, что вот-вот нежданно встречусь с Яношем и Каролем.

Но этого не произошло. Сколько ни расспрашивал я про них, как ни втолковывал, каковы они с виду, не видели их и не слышали.

— Кого-кого, а его узнал бы, — сказал Молдавчук. — Ведь Яноша я видел, говорил с ним, разве мне его не узнать. Может быть, они на словацком фронте в красном русинском отряде, который прикрепили к Третьей венгерской дивизии, где командует товарищ Чиги. Газета «Непсава» так славно писала про них, — как отважно они бились под Текетеребешем. А сколько они захватили там пулеметов и другого оружия и имущества! И пошли оттуда сразу же на Надьмихаль.

И Молдавчук, блестя глазами, стал рассказывать, как радостно было ему услышать, что отряд снова отбил то, что Красная Армия сама оставила после ноты Клемансо.

А теперь уже все увидели, чем обернулась эта хитрая клятва Антанты, теперь уже хлопцы имеют румынский фронт. Что их перебрасывают сюда, он знал еще перед госпиталем, потому так быстро и разыскал. А там, на чешском, уже другие бьются. Может, среди них и Янош с Каролем. И как же это его радует: ведь и там красные воины опять пошли вперед! Сейчас он не знает, что там делается, но дай, дай боже им и дальше побеждать.

Слышишь ли ты, Уленька, этот наш разговор? Не жалей и ты для друга своей радости, если имеешь. А я уже и не знаю, как свою пережить после той печали, что охватила было меня. Опять мы пошли вперед, и я опять верю, что скоро встретимся с тобой. Где-то поджидает меня и встреча с Яношем и Каролем.

Об этом мне шумит тополь, под которым я выдаю солдатам кроны за храбрость. Вояки после этих удачных боев отойдут на небольшой отдых. Да ведь и заслужили! А мы с Калинычем? Не знаю, где пролегают его дороги. Ведь у него дела не на одном фронте. Может, и на словацкий поедем. А я — как он захочет.

Вот Калиныч уже возвращается из хутора, где должен был постоять за Молдавчука. Будет гуцул опять в солдатской форме! И Калиныч радует нас добрыми вестями. На сольнокской линии фронта наши тоже пошли в наступление и взяли снова Мезетур. Ой, ой! А что мы возьмем еще!

В жизни каждая минута может быть счастливой. И такая минута как раз у нас сейчас. Хлопцы салютуют Калинычу. Весь мир улыбается тебе, когда веет удачей. Мезетур, Мезетур… Да разве я когда-нибудь забуду это слово, которое в ту минуту счастьем нам всем светило?

Но что бы ты сказала, Уленька, если бы увидела Калиныча на другой день после того, как он сообщил нам добрые вести из-под Сольнока? Что бы ты сказала?

Хоть с виду он был весь словно переполнен радостью, ободрял всех шутливым словом, глаза его смотрели так, словно нам побеждать и побеждать.

И разве сердце твое не насторожилось бы, если бы услышала такие слова, обращенные ко мне:

— Будем, Юрко, в Сольнок пробираться…





А на меня от этих слов тревогой повеяло. Может быть, пробежала она в его глазах или выщербила какую-то струну в его голосе, но сердце мое вмиг ее перехватило.

Почувствовал, что за этими словами стоит что-то тяжелое. Но я хочу, хочу об этом знать. И хоть он начальник, а я возле него не больше как мизинец и не годится мне к нему обращаться запросто, но говорю:

— Если я при вас, то хочу с вами и тревогу вашу делить. Сердце мое чует, что есть она у вас, есть.

А он мне просто так, как товарищу, отвечает:

— Мезетур уже не наш. Румыны на той линии пошли в наступление, заходят нашим в тыл. Только не тревожь здесь никого этими словами. Такое впечатление, что произошла измена, румынам, видно, передали план нашего наступления, о котором мы договорились на совещании в Цегледе. Тебе, Юра, говорю, потому что верю: ты способен все пережить и остаться сильным. Вижу, очень ты опечалился. Но это ты услышал, а увидеть, может, придется кое-что еще потяжелее. Сейчас же мы туда выезжаем.

Уленька, слышишь ли ты, каково мне? Видишь ли, где я уже стою? Уже за Сольноком, на том месте, откуда высокое командование боем руководит.

Калиныч все хочет меня держать при себе. Он голова, а я его руки.

Когда мы подходили к командному пункту, на минуту раньше с другой стороны туда, чуть хромая, подошел моложавый среднего роста человек, одетый как простой красноармеец. Но, наверно, таким не был, потому что как равный с равным начал говорить с тем белобрысым, что там стоял. А когда я лучше присмотрелся, то узнал в подошедшем Мозеша Габора, которого видел однажды с Каролем в Будапеште в первые дни нашей революции.

Кароль рассказывал мне, что Мозеш Габор руководил интернациональными полками, собирал их в Келенфельде, а он ему помогал. А теперь я увидел его здесь, на том месте, откуда руководят боем высокие командиры. Только почему он хромает и так исхудал, словно после тяжелой болезни или ранения? Да, наверно, так оно и было. Его приятное лицо будто светилось от бледности, а черные волосы словно выгорели на солнце и отсвечивали рыжеватым блеском. У меня острое зрение, и это все сразу мне бросилось в глаза. Но еще не мог разобраться, о чем он так взволнованно говорил офицеру в австрийской форме, который стоял, словно ледяная стена, будто не видя и не слыша или не желая видеть и слышать, что ему говорят.

Позднее я узнал от Калиныча, что тот, к кому обращался Габор, был командующий Седьмой армией Верт, а Габор значился у него комиссаром. Им, конечно, было о чем говорить, но почему тот высокий по чину офицер так высокомерно молчит, словно не хочет говорить со своим комиссаром?

Узнав Габора, я очень обрадовался. Ведь он может знать, где сейчас Кароль. Может, удастся мне с Калинычем ближе подойти к ним и я осмелюсь спросить у Габора про своего товарища.

Так и получилось. Но уже, Уленька, я не мог спрашивать об этом. Ты скажешь — почему? Говори, говори. Может, я переброшусь мыслями к тебе и легче мне станет. Если бы они стали мостом, на котором можно было бы удержаться нашей революции. Ведь мост, что на Тисе, вряд ли устоит под ногами нашего войска, которое уже дрогнуло, откатывается назад.

Отступающее войско иногда похоже на отару, бегущую от волков.

Войско повернуло на Сольнок. Тот, кто там был, никогда не забудет это горе. А я, Уленька, так переживаю все это, как будто с нами произошла беда. Будто мы шли с тобой среди цветущего пшеничного поля. Ты улыбаешься мне, говоришь: «Юрко, видишь, вот мы и встретились. Теперь будем навеки вместе». И каждый колос о том нам шумит. И вдруг ничего этого нет, ты падаешь среди поля. Еще минута, и тебя уже не будет. Но ты еще шепчешь: «Юрко, живи, за меня жи…» Как шептала мне, умирая, Юлина.

Я уже вижу близко это высокое командование, которое должно руководить боем. Но оно здесь так спокойно стоит, словно на торжественном параде. Будто с интересом наблюдает тот ужас, что холодит мне душу. Уже вижу, как бледнеет Калиныч, слышу, как Габор, темнея от волнения, говорит этому Верту:

— Как это, как это понимать?