Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 98

И Митро Молдавчук рассказал, там тогда о своих заботах, и я, и Ларион. Всех выслушали, каждому свое сказали.

Мне, как я родом из Тячевщины, велели начать агитацию в родных местах. Конечно, близких или земляков хочется увидеть, но ведь и они своему скорее поверят. А уж потом идти дальше. Кроме Тячевщины должен я был побывать и на Хустщине. А когда Галгоци узнал, что Янош хочет меня в дружки на свою свадьбу позвать, сказал:

— Наше дело не должно быть помехой счастью друга. Можно и в Бычкове побывать, и в дружках походить. Но дело революции везде должно быть на первом месте.

И раз выпало на мою долю быть в Бычкове и в Рахове, то должны были мы с Яношем не миновать и Ясиня, чтобы там помочь Молдавчуку. Ларион должен был идти к русским военнопленным, что были собраны и в Паланке под Замковой горой возле Мукачева и жили также в бараках недалеко от Ужгорода в селе Анталовцах, были, кроме того, в Севлюше и работали на каменоломнях под Черной горой, недалеко от Королева.

Революция свела нас всех четверых и разводила. До Севлюша ехали мы еще вместе, а там я должен был сойти с Ларионом, чтобы представить его, кому надо, чтобы не заблудился в незнакомом месте. В Мукачеве задерживались мы только на несколько часов. Хоть и говорится, что время не стоит, но в эту пору так было, что оно стояло. День равнялся прожитому году, так он был насыщен событиями.

Весна повторяется в природе, но каждый раз по-разному, и каждая революция на каждом месте чем-то похожа на другую, но есть в ней и что-то свое.

Мукачевские улицы напоминали мне и шумящие митингами улочки в Никитовке в первые революционные дни, и гомон харьковских и будапештских улиц.

Когда мы уже шли к поезду, нам навстречу промаршировало много русских военнопленных, кто в черных папахах и зеленых выцветших гимнастерках, кто в потрепанных шинелях и бушлатах, а кто уже и шляпу себе раздобыл и с радостью, наверно, надел, потому что она все же отводила его мысли подальше от военных бараков, поближе к мирной жизни.

Пленные несли красные знамена и пели «Интернационал». Их песня обожгла и наши сердца. Ларион рвался к ним, уже готов был стать в их ряды, идти с ними.

— Знаю, знаю я, как революционная песня зовет вперед — не утерпишь. Но мы с тобой, Ларион, должны идти к тем, кого эта песня еще не задела за живое.

Но меня очень порадовало, что она звала Лариона. Это Улино сердце в нем заговорило.

— Эти, Ларион, уже идут. И они станут красноармейцами. Бискупской улицы, номер десять, им не миновать. А наша дорога к таким, чье сердце не впустило еще к себе этих красных песен. Да ты и сам это знаешь.

И мы уже в поезде. А пламя песни с мукачевских улиц еще долго звучит в наших сердцах. Пока весна с полей не заступила ее собой. А она заявляет о себе и отчаянным гамом воробьев, и дружными песнями жаворонков, звенящими и внизу и вверху, и цепочками журавлей в небе, и свежим ветерком, который так и пронизан весенним солнцем и вьется в поезде у окна, к которому мы прижались все четверо.





Мне грустно, что не могу сейчас повести Лариона в наши горы, где уже весна голубеет первыми цветами и летит с гор бурными потоками.

Вижу, как туманится взгляд Лариона, направленный на яркую зеленую озимь, что выглянула на свет и охорашивается между черными бороздами. Наверно, сердце его летит туда, где его родной дом, на родные луга, с их буйным травостоем, к его полноводным тихим рекам.

Но я уже знаю его натуру. Он из тех, кому лучше день прожить орлом, чем век вороном. Мог ведь не пойти за нами, мог отсидеться в Венгрии, как пленный, в стороне от нашей борьбы. А вот ведь не сделал так. Знаю, что ответит мне, если я сейчас ему скажу: «Это ничего, Ларион, что тебе дан приказ высадиться в Севлюше. Хочу увезти тебя в наши горы, там, думаю, ты свою тоску оставишь. Побудешь день в наших краях и вернешься. Дело от тебя не сбежит. И там ведь найдется, перед кем речь говорить».

А на Солотвинских соляных шахтах тоже работало много русских военнопленных. Как услышали про революцию в России, поразбегались из этих шахт. Хоть весь этот пленный люд, понятное дело, должен был стремиться тогда к границе, пробираться к себе, но не обошлось без того, что некоторые позастревали и в наших селах. Ловили их, доискивалась.

«Поезжай, Ларион, со мной, в мое село. С Яношем и Митром тебе было бы тяжелее, если бы захотел идти с ними. Ведь там такие дела: где село еще наше, а где уже и нет. У тебя в глазах тоска, а у меня в сердце. Если будем в разлуке, не увижу твоего лица, которое об Уле мне напоминает. Поедем со мной, поедем».

И ты мне ответил бы: «Не себе мы теперь принадлежим, а революции. Туда должен идти, где больше всего ей нужен». И я не говорю тебе, Ларион, своих слов, как и ты мне своих не говоришь. Провожу тебя до Севлюша, как было решено, и подамся туда, куда меня направляют. И моя жизнь сейчас мне тоже не принадлежит.

Вот так я разговариваю в мыслях с Ларионом. С этими думами и раздумьями вскоре и к Берегову подъезжаем, а за ним уже и Черная гора показывает нам свой высокий широченный лоб. А под нею Севлюш, тот самый город, где мы должны расставаться. И с Яношем и Митром будет здесь у меня разлука. Но больше всего сердце болит о Ларионе, как будто здесь мы видимся с ним в последний раз. Прячу свою тревогу.

— Смотри, смотри, Ларион, как Черная гора все больше и больше вырастает перед нами.

Как будто она сама отступила от гряды гор, что на румынской стороне, и стала вот так поодаль, чтобы королевой протекала под нею в долине Тиса, чтобы разместились села Великая Копаня, Рокосово, Королево, Кирва. А за той горой откроется такой простор, что даже душу словно кверху поднимает. И то место с давних пор люди прозвали Красным полем. А уже за ним выступают далеко горы, и что ни дальше — все будут выше и выше. «Выпадет, выпадет еще нам светлый час, проведу тебя по нашим тропкам и до горных родников наших дойдем, напьемся из них целебной воды», — говорю ему так, и от этих слов тоска все больше и больше обступает душу.

А еще та Черная гора известна тем, что со стороны Хуста иной раз на ней снег лежит, а со стороны Севлюша уже тепло. И нигде виноград в нашем краю так не вызревает на солнечном пригреве, как под нею. Потому и называется это место Севлюш, а по-нашему, значит, Виноградное. Есть под этой горой замок, и с давних пор владели им и землями под Черной горой бароны Перени. Заходили сюда татары, казаки Богдана Хмельницкого заносили свое бунтарское сердце. Может, наслышался этого их непокорного духа Пинтя и сам стал бунтарем, поднял руку на румынских и мадьярских панов. Есть на этой горе пещера, откуда, говорят, видно на три стороны. В ней дружки Пинти будто бы и устраивали свою засаду и высматривали, выслеживали панов. А под горой этой есть родник, он до сих пор называется «Фовраш Пинтьо». А мне, Ларион, известны эти места и тем, что я еще хлопцем ходил сюда к этим Перени наниматься, на табаке работать. Паны получали здесь большой доход с него, как и от лесов и винограда.

Развлекаю я тебя, Ларион, беседами, пока мы подъезжаем, чтобы тоску прогнать с сердца — ехали вчетвером, а теперь расстаться должны. Вот уже нам с тобой и сходить, а Янош и Митро поедут дальше. Да разлука не мука, если есть надежда на встречу. И она будет. Скажем, хлопцы, себе до скорого свидания, да и прыгаем, потому что поезд здесь долго не стоит. А тебя, Янош, попрошу найти где-то в Рахове мою меньшую сестрицу Василинку, и весточку ей передай, что брат вернулся, что скоро сам встанет перед ее глазами. Порадуй сердце сироте. Оно, бедное, как подбитый птенец, отбилось от своего места, от своего рода. Кто из хозяев, какой пан покрикивает на нее, не знаю. Расспросишь, у кого работает Василина Бочар, и возьми ее под свое око. Пусть революция и ей радостную весть несет. А уж как я прибуду к тебе, все вместе запоем на (твоей свадьбе.

— Я скажу своей Магдушке, чтоб Василину на свадьбу в дружки взяла, — отвечает мне, смеясь, Янош и машет уже из отходящего поезда нам рукой.