Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 98

— Как это бить? — горячусь. — Я работал в Бельгии у Зингера, он мне работу давал. А кто ее даст бедняку, если не будет буржуазии?

Вот какой я был тогда — темный лес. Так и не вышло ничего у Ули из той первой агитации.

Гонят нас опять работать на шахту — идем, а рабочие нас камнями забрасывают, не пускают.

Подстерегла меня Уля, когда один шел, и словно смеется надо мной:

— И парень ведь ты красивый, как сокол с Карпат. Говорят, что и на всяких языках можешь говорить. А затуманенный. На, бери эту книжечку, прочитай, может, прояснеешь.

— Что правда, то правда, — отвечаю ей. — По-всякому могу разговаривать, потому как на заработки везде ходил и разным языкам научился. Только ни по-своему, ни по-чужому читать не могу, нигде я, ласточка моя, не учился.

— Эх ты, Европа, культурная темнота! — усмехнулась Уля, а потом погрустнела, вздохнула и этой своей грустью и вздохом сердце мне зацепила.

Вот уже мы с нею и погулять вместе пошли — раз и другой. Я хочу поцеловать Улю, а она мне:

— Я полюблю только нашего, большевика, а ты кто такой?

— Я стану большевиком, — отвечаю ей, хоть не знаю еще, что это значит — быть большевиком.

— Сначала докажи, что станешь.

— Как доказать?

— Директора не слушай. Он — буржуазия. Подговори своих пленных, чтобы не шли на шахту работать. Не подрывай нашей борьбы.

— Уленька моя! Да чтобы я тебе вредил! Куда это годится!..

Переговорил я с одним, с другим. Особенно чехи, болгары и словенцы были за то, чтобы не идти в шахту. Приходит директор.

— Почему не пошли работать, господа?

— Рабочие нас туда не пускают, бьют, — отвечаем хором.

— А вы что, не вояки? — напыжился директор.

— А какое нам дело до того, работают ваши или не работают. Не хотим лезть туда. Мы пленные.

Не пошли.

Уля мне в глаза заглядывает, милым называет. Улыбнется и поцелует так, что всякие муки снес бы для нее. Чувствую, будто счастье прикоснулось к моей судьбе. Говорит мне Уля:

— Я тебя читать и писать научу. Только не сорвите нам забастовку, как бы директор ни бесился. Даже если бы жандармы стали вас загонять в шахту.

— Не пойдем, Уля, не пойдем. Моего слова все наши послушаются.

А тут: бах, бах, и притих директор. Разъясняет мне Уля:

— Революция! Царя уже русского скинули. Еще надо вашего императора скинуть, всех королей на свете и всю буржуазию.

— Как же это можно без цисаря? Мы про него говорили: светлейший, золотейший.

— Какой ты красивый, Юрко, а из того, что я тебе говорила, ничего не понял. И царь, и цисарь, и буржуазия без нас не могут жить, а мы без них обойдемся. Вот на тебе на память обо мне ленточку цвета нашей революции. Как закраснеется она в твоем сердце, прицепишь ее на грудь. Дарю тебе, чтобы понял, к чему она зовет, и чтобы боролся за это…

Взял я эту ленточку из ее рук, спрятал так, чтобы не потерять. Ведь это же той девушки подарок, которую я полюбил. Но сказал:

— А что я получу от того, что буду держаться твоей правды?

Сломать бы мне язык на этом слове.

Ушла Уля и не попрощалась со мной. А я не остановил, не бросился за нею, хотя любовь моя уже ломит мне сердце. И что мне мешает идти поскорее к Уле, задобрить ее нежными словами? Гонор. Из дурной головы ветер в сердце веет.





А тут митинг в казарме. Просят от нас одного делегата в Петроград.

— Юрка Бочара! Юрка Бочара! Этого, что с Карпат, — кричат пленные. — Он всякие языки знает и про все расскажет каждому.

— Как это меня? Я неграмотный.

— Там не писать, а слушать надо.

Вот и выбрали меня. Еду в Петроград. А в вагоне со мной — народу всякого. И все такими словами объясняются, какими Уля говорила. А я молчу, голоса не подаю. Стыдно мне. Вижу, что правду Уля обо мне говорила: «Культурная темнота».

Одна женщина из Харькова нас сопровождала. Такими яркими словами говорила. Про Ленина рассказывала. Видела его не раз, вместе с ним в тюрьме сидела. И песни научила нас петь. Поют все, и я подпеваю:

«Ленин! Ленин! Мы увидим Ленина!» — говорят все, ждут. «Раз Ленин вот так на устах у народа, значит, не простой он человек», — думаю, и уже интересно мне, хочется поскорее увидеть Ленина.

Вот приехали в Петроград. А там на улицах листовки летят, солдаты поют, народ речи говорит, с красными знаменами ходят. «А тебя видишь как присосало к этой буржуазии!» — уже грызу себя.

— К чертям буржуазию, долой ее! — уже и я кричу.

— Товарищ, здесь не кричи. Видишь, куда подходим. В другом месте кричать будешь, — останавливает меня эта сопровождающая из Харькова.

— Что это за палаты такие? — спрашиваю и оглядываюсь, а там все матросы у ворот стоят. Всех пропускают, а меня задержали.

— Это что за заграница? (Потому как я еще был в австрийской форме.)

— Свой, свой. Делегат, — говорит проводница.

«Видишь, Юрко, «свой» про тебя говорят, а ты что Уле напевал? Буржуазию жалел», — корю себя в мыслях.

— Заграничник, бей свою и чужую буржуазию, — говорит мне матрос, хлопает по плечу и пропускает.

— Выбью я ее, уничтожу до основания, — отвечаю матросу.

И мы уже улыбнулись друг другу, уже товарищи.

Но я не понимаю еще как следует, о чем наши делегаты между собой говорят. Но молчу, не признаюсь, не допытываюсь ни у кого. Знаю, что я культурная темнота и мне надо ума-разума набираться.

Заходим в покои. То туда свернем, то сюда. Пришли в один зал — музыка играет. Народ вокруг самый разный: тот в шинели, тот в свитке, тот в шахтерской робе. Приходим в другую залу. Большая, светлостенная. Тут тоже матросы у дверей стоят. Пропускают и меня. Я уже «свой». И радостно мне от этого становится. Жаль, что нет Ули возле меня. Посмотрела бы, где я.

Порассаживались делегаты на богатых креслах. Каждый возле своего провожатого.

— Ленин сейчас будет говорить, Ленин… — слышу шепот вокруг.

А потом задрожал зал: «Ура! Ура!» Все встали, и я встаю. Вижу: стоит перед народом не очень высокий человек, на нем темноватый френч не френч, пиджак не пиджак, с кожаными пуговицами, уже поношенный, на ногах ботинки простые с толстыми подошвами, а лоб большой. Руку вперед протянул так, словно ко мне ее направляет. И красная ленточка у него на груди. Глаза черные, острые, зоркие, как будто в мое сердце заглянул. «Вижу, вижу все, что в тебе есть», — словно говорят эти глаза.

Потом я слушаю, стараюсь понять, что он говорит: «Землю всю отобрать у помещиков, бедным раздать. Квартиры раздать. Фабрики чтоб у народа были». «Э, да я за это, — хочу уже кричать. — Остаюсь здесь, земли получу. Домой не вернусь, Улю найду, хозяйствовать будем вместе».

А Ленин все говорит и говорит. И от этих слов сердце мое, как дерево весной, свежие почки пускает. Вот-вот еще немножко и совсем распустится, зашумит вместе с народом.

— В Красную гвардию записываться…

«Я записываюсь в Красную гвардию!» — хочу кричать.

Теперь я уже знаю, за что буржуазию бить… Забрать у нее фабрики, квартиры забрать. Я за это. Сами будем управлять. Вот когда упал туман с моего сердца. Уля, цветок ты мой дорогой! Я уже тоже зрячим становлюсь, и у меня кругозор открывается. Теперь могу нацепить и я на грудь ленточку, что ты мне подарила. Знаю, знаю, какая в ней сила.

Кончил Ленин говорить, музыка играет, «ура» Ленину летит со всех сторон. А в моем сердце Ленин все говорит и говорит. И чувствую, что те слова не отойдут уже от меня никогда. «Вот какая в них сила. Теперь мне ясно, почему имя Ленина на устах народа. Кто слышал Ленина, не может быть против него, какой бы ни был затемненный. Уля, ласточка моя! Увижу тебя — распахну свою душу: смотри, как я растуманился».

Вышли делегаты в коридоры, ходят, смеются. Радостно всем, революция сердца наши поднимает. Вытащил из кармана эту ленточку, что Уля мне подарила, цепляю себе на грудь и клятву даю сам перед собой: «Буду тебя носить, как свое сердце».