Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 98

И в ту минуту, как шептала она эти слова, подошел к ней какой-то толстый низенький пан и начал что-то говорить. Сначала Текля не расслышала, о чем, — вся была в себе. Только глаза доносили до ее сознания, что этот пан чего-то хочет от нее. Может, нельзя здесь стоять под костелом? Так она перейдет в другое место. Вот высится неподалеку какая-то часовня. А сколько фигур вылеплено вокруг нее. Не тот ли это памятник, о котором она слышала? Была здесь в Вене когда-то чума, а ее святым словом будто бы побороли и часовню поставили. Но почему этот пан не отстает? Текля вдруг поняла, что он ей говорит постыдные слова и показывает на кошелек: мол, хорошо заплатит. Стало страшно, а пан все стоит перед нею и хватает ее за грудь. Боже мой! Что ей делать? И теперь она уже чувствует, каким страшным холодом тянет от земли и пронизывает все ее тело.

— Пане! Я бедная девушка, у меня брата убили на войне. Мать утопилась в Дунае…

Но тот грубый пан, наверно, не понимает ее слов и говорит и показывает свое, чего он хочет.

Великая тоска вдруг пронизывает ее, и слезы выносят наверх всю боль, что была до этого как бы под камнем ее сердца. Она знает, что плачет в чужом городе и никто ее не защитит. Хотя кое-где все еще проходят люди. Закричать? Слезы льются из ее глаз такие большие, что крик, который она хочет послать всей Вене, захлебывается в них. Но спасает рыдание, внезапно вырвавшееся из груди. Услышал ее какой-то военный. Может быть, офицер? Он подходит, взглянул на пана и что-то говорит по-немецки — ему, а потом ей. Но она не понимает и повторяет то, что уже говорила толстому, который все еще стоит, не отходит:

— Пане! Я бедная девушка. У меня брата убили на войне. Мать утопилась в Дунае…

И тогда высокий офицер заговорил по-польски. Как же стало радостно ей, что понимает его. Дома они были злы на поляков за их гонор, за то, что хотели, чтоб все принадлежало им. И школы, и университет, и весь Львов. Но здесь в Вене польская речь перенесла ее в родные места, где и на ее убогую молодую жизнь светило что-то чистоте и красивое. И она умеет сказать по-польски и радостно рассказывает высокому офицеру в австрийской военной форме, почему она оказалась ночью на венской улице. И оглянуться не успела, как исчез с ее глаз тот толстый пан, что говорил ей паскудные слова.

Такое горе у нее, такое горе. Два брата в украинских легионах, и одного уже нет, а мать в Дунае, дети с отцом под голым небом, а ее выгнали со службы. Что делать, что делать? А ей нужно найти госпиталь, где лежит ее нареченный.

Там, дома, Текля еще не посмела бы произнести вслух это слово «нареченный», но здесь смело выговаривает. Оно, это слово, бережет ее от смерти, дает силу ждать в чужом городе восхода солнца, чтобы найти любимого. И ее нареченный тоже из украинского легиона. Может, пану офицеру неприятно это слышать, но почему бы ей не сказать того, что есть. Поляки имеют свое, и украинцы должны иметь.

Текля уже видит над собой звезды. Месяц тоже ясно светит в небе. Потому ли заметила их, что выговорила всю свою боль, или, правда, только сейчас взошли? Пусть светят, пусть светят…

Пан офицер говорит, что поможет ей найти госпиталь, только пусть развиднеется. А уже и недалеко до восхода солнца. И как это нежданно приходит к людям радость! Он просит ее отойти с ним в такое место, где они могут сесть. Здесь неподалеку есть такой сад. Мог бы панну пригласить с собой к хорошим людям, где он остановился. Здесь в Вене он проездом, а едет в Краков, там у него служба.

— Но, может быть, панна побоится с военным куда-то идти? И то есть рация. Девушка должна беречь себя от липкого мужского глаза. Я с панной могу подождать утра и здесь, в саду.

Этого слова — «панна» — ей еще никто не говорил. И оно сейчас согревает Теклю вниманием к ней, и уже, пожалуй, доверилась бы этому военному, пошла бы с ним к тем хорошим людям. И он говорит, что, пожалуй, сведет ее с ними, а уж они найдут, как помочь ее родным. Потому что эти люди видят далеко и знают, что надо сделать, чтобы избавиться людям от беды. И от войны, от войны… Как опечалился пан офицер, произнося эти слова.

— Но ведь с этой войны наши легионы должны принести Украину, а ваши Польшу? — говорит Текля.

Откуда и взялась у нее смелость. Она говорит с ним, как ученая, как равная. Уже и слезы подсохли, только еще несколько капелек держатся на ее щеках. Какая радость, что встретила она здесь в Вене этого пана офицера. Но он ей говорит очень тяжелые слова. Свежей болью ранят они ее сердце.

— Хлопцы пошли ни за что класть свои головы, и ваши и наши. Ни за что. Ни Австрия, ни Германия и никто не даст им того, за что умирать пошли.

— Ой! — Текля уже готова кричать. Но пан офицер берет ее за руки.

— Есть на свете люди, которые знают, как надо жить, что делать, чтобы все это получить. Есть!

— Где же, где эти люди? — спрашивает, дрожа, Текля. И почему Мирослав об этом не знал? Он же стольких наук наслушался. Ой, ой! Встретился бы с такими людьми, — может, и не пошел бы на свою смерть. — Сень про тех людей должен знать, пане офицер. Потому как если залечит свои раны, то, наверно, снова захочет идти на войну. Скорее, скорее найти бы его, повидать.

Текля говорила, как в горячке. Уже бледнели звезды и спрятался месяц. И ей так хотелось, чтобы поскорее взошло солнце, словно оно могло вернуть к жизни мать, Мирослава и все, что они потеряли. А тот добрый поляк в австрийской форме поддерживал своими словами ее веру:

— Есть такие люди, есть. Одного очень мудрого русского человека я перед войной встретил под Краковом в горах. Сперва он меня про деревья да цветы, что растут в Татрах, расспрашивал. А я не один раз прошел там все горные тропы, все знал, и озера — «морские очи» — повидал, и на вершины забирался, и песни горцев слушал. По душам разговорились мы с ним, и так было не раз. О чем только не говорили! И тот человек раскрыл мне глаза, как на свет смотреть надо, и многим еще людям раскроет.





— Вот бы Сеню с ним встретиться, пане офицер.

— Я уверен: это может быть с каждым, кто ищет правды.

— А удастся ли найти госпиталь, где лежит Сень?

— Ну, это мы найдем, что бы там ни было. Вашего парня, наверно, положили в госпиталь номер шестнадцать. Мне говорили, что туда кладут главным образом раненых сечевых стрельцов. А потом, как выздоровеет, могут перевести на сборный пункт по Гольдшлягштрассе. Найдем. До восхода солнца уже недалеко.

И эти слова надеждой засветились в ее душе.

До восхода солнца уже недалеко…

ЗВЕЗДА МОЯ…

I

Была на Украине девушка Уля, которую я любил, которую и до сих пор люблю. А история моя с этой девушкой началась году примерно в тысяча девятьсот шестнадцатом. Был я тогда в плену в России.

Стоял наш лагерь в селе Никитовке в Донбассе, недалеко от шахты. А там случилась забастовка. Не идут работать забастовщики, — значит, гонят пленных. Забросали нас камнями рабочие и кричат:

— Не идите работать, жолнеры!

А среди нас всякий народ был: мадьяры, словенцы, румыны, кто хотите.

Вечером приходит к нам директор. Так и так, уговаривает. Почему-то меня облюбовал.

— Как я узнал, ты на всяких языках можешь говорить. Наставляй своих, чтобы не слушали этих горлохватов. Они бунтуют, лодыри. Я наплюю на них, на шахте будут работать пленные, заработок им не помешает.

Директор — рыжий, длинный и противный, как глиста. Фамилия была у него немецкая — Эльнер.

А вечером тихонько приходит к нам в казарму девушка. Красивая такая, глаза — цвет голубой, лицо — розы красные, стройная, как сосенка молодая. Улей зовут.

Тому улыбнется, с тем пошутит и такие беседы заводит:

— Директор — буржуазия, его слушать не надо. Буржуазию надо бить.