Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 32 из 98

И он опять постарался улыбнуться, а дети еще пристальнее всматривались ему в глаза, а Геля сказала:

— Тату, вам жалко, что Мирослав едет? Да?

— Он может еще и не пойти. Тато может еще его и не пустить!

Но от этих слов Рондюку не стало веселее, ему страшно было войти в хату. В другое время, если бы он, вернувшись с работы, так долго стоял во дворе, вышла бы его жена Маланя, позвала бы есть, но на этот раз никто не выходил.

Клубились тучи, и вечерняя сырость мутью садилась на сердце, а оно выстукивало в груди: «Мирослав, Мирослав…»

Дети сели возле больного коня, и Рондюк сел с ними. Конь перестал хрипеть и лежал теперь тихо, с широко раскрытыми фиолетовыми глазами.

Перед конем лежала свежая трава, картошка, морковь — все это принесли дети и теперь снова принялись совать ему в рот. И конь медленно разжимал зубы и мягко брал влажными губами из детских рук красную морковь, картошку, траву, а дети радостно хлопали в ладоши:

— Ест, ест! Тату, ест!

Геля подбежала к отцу, закинула на шею худенькие руки, а потом побежала в хату, вынесла миску с водой и ложку. Видя это, Егорчик побежал тоже за ложкой, а Мисько крикнул:

— Принеси и мне!

И дети по очереди стали плескать ложками воду в рот коню, а тот высовывал язык и слизывал капли с сизых губ.

Рондюк сидел, заронив взор в глаза коня, и не слышал детского смеха, не видел, что уже несколько раз выбегал из хаты Ленько, звал его и что малый Егорчик уже принес чашку и прямо из нее лил в рот коню, а Геля чашку отбирала, из-за этого уже началась ссора.

В фиолетовых глазах коня перед Рондюком проплывали картины пережитых лет. Под шелест воспоминаний пережитое казалось ему знакомой историей, когда-то услышанной из чьих-то уст.

…Когда поженились с Маланей, своего угла еще не было. А ведь известно, как по чужим людям жить. Затяжелела Маланя Мирославом, а Карпо: «Есть у нас полморга поля, к этому бы еще какую-никакую да свою хатенку, можно бы как-то жить». Он хлопец молодой, статный, и здоровье бьет из него фонтаном. А здоровому что: горы — не горы, дороги — не дороги! Все одолеваешь, играючи. Если бы только это здоровье человек мог удержать! Расплескивается вместе с жизнью, как вода, и сгибается эта жизнь с годами, как коромысло. И оглянуться не успеешь — оброс уже горбом.

И ушел в горы, высокие да пригожие, что стояли вокруг в цветах, как девушки в пышных уборах и лентах.

Что значит — человек хорошо одет! Э-э, половину красы и смелости дает одежда. Разве его Текля не была бы красавицей, будь во что нарядиться? А то, бедная, как выйдет куда на люди, так и жмется по закуткам, глаза боится поднять…

Вот и пошел в горы рубить лес. Работал, не разгибая спины, — хотел заработать что-нибудь. И как дубы и ели кровавились под его сильными руками, как кровь его бросалась в голову — даже дух запирало и глаза застилало тьмой, — вот так же один раз кровью облилась его нога, пальцы враз отлетели, как щепки.

Эй, человече, человече! Хотел заработать — вот тебе и заработок. Иди домой — пусть выйдет жена, пусть улыбнется тебе, а ты вытащишь золотые червончики, сияющие, как солнце, и разложишь на жениной запаске. На! Это наша жизнь лежит здесь. Держи покрепче, чтобы не выскользнула. Эй, эй! Кто бы зарился на эти деньги, если бы не ими измерялся весь мир.

Построили хатенку, а нога зарубцевалась. Родился Мирослав, а за ним пошли другие. Дети растут быстро — как травка! Такой Мирослав удалой да разумный, и ничего ему не надо — только книжки подавай. И продали поле, чтобы дать разум своим детям, ведь разум дороже всех богатств. А наш хлоп — дурень, хочет не разума, а богатства… Будет разум — будет и богатство, а нет разума — загубишь и голову. И тело твое растреплет беда, как ветер рваные лохмотья, кости разлетятся по битым дорогам, как камешки.

Ой! Ой! А сколько на эту самую науку надо денег! Но ничего, если нет — есть материнские руки, они вздуются жилами, обстирывая панские дворы; станут, как раны, полоща в морозы на реке белоснежные сорочки. Ведь каким белым должно быть панское тело, если рубашка на нем такая тонкая да красивая. Наверно, невестка их тоже будет носить такие тонкие рубашки. Только появится ли она, невестка, дождутся ли? Мирослав… Мирослав…

— Тату, мы уже накормили и напоили коня. Теперь он не будет сдыхать, а должен жить.





Дети, насмотревшись на коня, облепили теперь отца. Рондюк поднялся и пошел в хату, как открыл дверь, сердце ударило его, будто кусок железа забился в груди. Дети шли сзади, кричали:

— Тату, какая серебряная звезда покатилась с неба!

Но в хате не промолвил ни единого слова, а сел спокойно на лавку, достал из кармана нож, поднял с полу палку и начал строгать. И когда дети спросили: «Для чего это?» — Рондюк ответил, улыбаясь:

— Это для тележки сгодится, нужно, чтоб была хорошая и, когда будет ехать, чтоб не ломалась.

— А тато купит тележку?

— О, конечно, купит!

В это время Мирослав укладывал вещи. Текля, обливаясь слезами, не переставала шить. Мать пришивала заплату на сорочку Мирослава и тоже не могла унять слез. А Ленько все выставлял голову вперед, прислушивался к малейшему шороху. Когда отец вошел в хату, все, кроме Мирослава, который продолжал укладывать свои вещи, повернулись к нему. Стало совсем тихо, только слышно было, как шелестят бумаги в руках Мирослава, строчит машина и шуршит нитка в руке матери. Но вот Текля перестала шить и сказала:

— Тату! Мирослав собирается на войну. Только что пришел, а завтра утром возвращается во Львов.

А Мирослав добавил:

— Это правда, тату, что говорит Текля. Я зашел попрощаться, потому что записался в украинские стрельцы и пойду биться за Украину. Я хочу, чтоб нам стало лучше жить, чтоб все могли учиться в родной школе, и потому иду.

Отец на его слова ничего не ответил, только ниже наклонил голову и строгал, прикусывая уголок губы. Но мать отложила сорочку. Текля сидела, как каменная, глядя в окно, а Ленько на лавке под полкой для посуды не сводил глаз с отца. Все ждали отцовского слова, которое, наверно, было очень тяжелым, потому так долго и не выходило из груди. Но отец ничего не говорил, и мать, которая при разговоре обычно молчала, теперь начала дрожащим голосом. И каждое ее слово отзывалось в ее глазах таким страхом и тревогой, что Мирослав, взглянув на нее, отвернулся и побледнел.

— Сыну, ты скажи нам, что хотят делать с этой Украиной? Хотят ее где-то достать, или завоевать, или другое что?

Она раньше совсем не интересовалась такими вопросами и думала спроста, что это все забавы: одни в Россию играют, а ее сын в Украину, ну и пусть забавляется. На то он и молодой, и учится. Но теперь, когда ее сын из-за Украины собирается идти воевать, теперь она ловила каждое слово, стараясь найти ту оборотную сторону, которая до этого времени скрывалась от нее и таила опасность для ее сына.

— Мы, мамо, хотим заступиться за Украину: царь не дает ей свободы.

— А куда же вы ее хотите деть?

— Прилучим к Австрии, нам тут лучше.

— Сыну, да кому лучше!

Ясно-карие глаза Рондючки стали красными, и слезы и слова, как жаркие угли, посыпались из глаз и с уст. Она говорила ровно и тихо, словно рассказывала детям какую-то очень грустную историю, от которой сама не могла удержать слез. А младшие дети, не привыкшие слышать от своей мамы столько слов, пораженные тревогой, притаившейся в ее голосе, тоже начали всхлипывать. Только у Ленька от этого всего разгорались глаза и шире открывался рот.

Мать говорила:

— Близятся войны, беда, горе кроют землю. В людях просыпается зверь, чует кровь. И потому кара идет на них, и одних гонят толпами за Россию в Австрию, а у других кровь дурманом залила мозги, и они бегут на войнах искать счастья. Плачьте, мамы, и выносите слезы на ветер, пускай несет их высоко за тучи, потому что земля оглохла и не чует вашего плача, что сочится из сердца кровью. Австрия забрала в Талергоф Кудлиных сына и дочь — за Россию. И осталась Кудлиха одна, как перст. А сегодня сын мой собирается на войну — за Украину. И упадет война, как черная туча, на отцов: им было так много лет, а разум потеряли. И будут их спрашивать: «Что сделали вы со своими детьми? К чему направляли, чему учили?»