Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 98

— Да к чему вам эти хлопоты? — говорили люди. — Мы и так пробудем до утра и дальше поедем.

— Куда же вы едете, людоньки, почто сеете тревогу в наших сердцах, в какие миры лежат ваши дороги? — спрашивала баба Василиха и вытирала глаза.

— А мы разве знаем? — отвечал мужчина. — Сняла нас война с места, как зима снимает птиц, и гонит, рвет наше сердце, нельзя нам остановиться. Потому как одно войско идет, а другое отходит, и каждому надо угодить. А не угодишь — заберут, скажут — враг, и будешь висеть на дереве или лежать, окровавленный, с пулей в сердце.

— А от кого же вы бежите? — спросила Ганка.

— Как шла Россия, бежали в горы от нее. А потом возвращались. А теперь Россия бежит, так и мы бежим от Австрии, потому как если вернется мадьяр, скажет: «Гуцул шпион, гуцул за русских», — а мы разве знаем, за кого нам идти? Лишь бы хаты наши стояли — не сгорели, земля не тронута была, маржинка[13] в целости оставалась, вот мы за что идем. А теперь бежим на север, как ветер, что сорвался и удержаться не может, как птицы, которых не остановят и воды океанские.

Люди грустно качали головами, вытирали слезы, а баба Василиха спрашивала:

— А почему бы вам, люди, не остановиться здесь? А бежите куда-то дальше, в чужие края?

— Да ведь, люди, каждый хочет лучшего, потому как добра еще не знал. Да и верим, что где-то в чужих краях, может, и есть это самое лучшее, что не будем голодными, как были. Россия богатая, может, и нам хлеба даст.

В эту минуту одна женщина из беженцев громко зарыдала, и вокруг легла тревожная тишина.

Люди примолкли, а плач разбивался на мелкие комочки, как земля, рассыпался и болью западал в каждое сердце.

— Вы не дивитесь, люди, — всхлипывала женщина, — то все тато мой перед глазами у меня стоят. Так и не сходят с глаз — как бежали, как падали и кричали: «Дети мои!» А мы бежим за чужими возами, потому что своих нет, помощи никакой, муж на войне, а у меня дети малые.

Женщина притихла, а потом продолжала:

— Как-то под вечер заехали в наше село казаки и сказали: собираться. Куда хочешь, а здесь должен быть бой. Значит, мы должны были погореть или нас постреляют. Еще стояли мы и слушали те слова, а уже на другом конце села огонь лизал наши хаты. Не было времени и собраться. Вот так, как стояли, похватали детей да еще по какой-то одежине и побежали. Младшие бежали, а старшие не успевали, поотставали, а казаки щелкали нагайками, подгоняли — уже начинался бой.

— Тогда-то и упали мой тато. — Женщина опять зарыдала, а за ней мальчик. Припал головой к материнской груди, прятал свой плач. — Упали… А нас гонят, а села горят, и пушки переворачивают землю. И мы уже не знаем, что делаем, только ноги летят и тянут, как колеса, наши головы, налитые огнем, страхом. Все с ума посходили.

Плач, как острая кость, застревал в горле. Обняла сына и говорила шепотом:

— Только и видели, как наш дедушка падали, а потом вставали, тянули руки к нам и кричали: «Дети мои!»

Там, где дороги в горах переплелись, где поток пересек нам путь, дедушка упали и больше не встали. Только заплакали громко, так, словно грудь у них треснула и сердце выкатилось наверх. А мы все бежали, не оглядывались, потому что позади грохотало и пули догоняли нас. Только рыдание и слышали — заглохло оно там, над потоком, где расходятся в горах дороги.

Вы не удивляйтесь, люди, это мой тато перед глазами у меня стоят, как бежали, как падали и кричали: «Дети мои!»

Последние слова остались на губах. Они будто хотели вернуться в грудь, чтобы стоять там вечным укором. «Дети мои!»

— Да вы не убивайтесь очень, не берите все к сердцу. Если будете убиваться, что тогда останется от вас для детей, — так говорили люди, вытирая слезы, а дети уцепились за маму, будто хотели подтвердить эти слова.

Ганка доставала большую миску, сыпала картошку и приговаривала:

— Ешьте, людоньки, освежите пересохшие кишки свежей едой, ведь в дороге все сухое да сухое. А что делать таким, как я, если бы пришлось и нам бежать? Что делать с детьми, куда брать, как везти?

— Пусть бог милует. До нас оно не дойдет! — говорила баба Василиха. — То в горах бьются, а у нас война уже прошла. До нас это не дойдет, — упаси боже, вернутся, ведь Австрия всех нас перережет.

XI. ПИСЬМО

Гуцульские фургоны еще стоят во дворе.

Утро пламенеет ясными цветами на огородной зелени, которая только что пробилась из земли и укрывает землю светло-зеленым руном.

Грядки, укрытые зеленью, простелились, как вышитые полотенца. Иванко, Маринця и Ксень — гуцульский мальчик — сидят между грядками на гладенькой стежке. Утренний ветер расчесывает волосы, а солнце, как нежная мать, ласкает головы, гладит руки, теплом щекочет за ушами.

Ксень рассказывает, а Иванко и Маринця удерживают сердце, которое так и рвется куда-то улететь из груди.





Горы издалека похожи на большие смушковые шапки. На них стоят богатыри леса; снег ли, дождь — леса всегда стоят зеленые. Они глядятся в быстротекущие потоки, что мчат, как быстрые кони, в долины, а там будто белые лебеди на зеленом поле — хатки. А когда начинают плыть тучи с распростертыми крыльями, как черные вороны, тогда срывается с места и ветер. Он летит, и стонут горы, а долины наливаются дождем. В лесах живет вуйко[14], который хватает овечек, еще есть мавки-нявки, они заманивают парней. А в водах — русалки, водяники, потерчата. Это они тянут человека в водяную бездну. Чтобы в горах жить и ничего с тобой не случалось, надо знать такие слова, которых боится вся эта нечисть.

Иванко и Маринця сидят притихшие. Дыхание крадется из груди, рвется и замирает. Дети никогда не видели леса и гор, потому они и кажутся им странными, сказочными.

Ксень начал говорить слова, которыми надо пугать мявок-нявок, а Ганка взволнованным голосом позвала:

— Иванко!

Но он и не думает идти. Сделал вид, что не слышит. А Ганка уже бежит к детям и голосом, в котором великая радость и страх, говорит:

— Иванко! Письмо!

— Письмо?..

Да, мать держит в руках маленький измятый конвертик, и руки у нее трясутся.

— А ну-ка иди сюда, Маринця, прочитаешь нам, Иванко еще не умеет.

— А вы почему в школу не посылали? — Иванко берет письмо из рук матери, рассматривает и говорит: — Это письмо, наверно, от тата, — и дает Маринце.

— А пойдем-ка в хату, тут солнце слепит глаза, — говорит мать, и все идут в хату, садятся за стол, и Маринця начинает читать:

— «Черновицы, второго апреля тысяча девятьсот пятнадцатого года».

Петро и Гандзуня бросают ложки, которыми выбирали мамалыгу, и тоже подсаживаются к столу.

— Не мешайте! — говорит строго Иванко.

Звонят! Наверно, кого-то хоронят.

— «Моя дорогая семья! Лежу я в госпитале, среди гор и елей, так далеко, что никакой ветер не донесет до меня вашего голоса, никакое слово не скажет, живы ли вы, что делаете! Если вы получите это письмо, то прежде всего — не берите близко к сердцу все, о чем я вам напишу».

Но Иванко чувствует: уже тоска заливает грудь и растет, словно река в половодье, вот-вот прорвутся берега и потекут слезы. Он раскрывает шире рот, чтобы уменьшить подступающую боль, наклоняется и давит подбородком в грудь.

— «Лежу я в госпитале без ноги. Оторвало ее мне начисто».

— Без ноги! — Мать голосит, а за нею Петро и Гандзуня.

— Без ноги! Так это погнали тебя, Михайлик, на войну, а мы все думали, что ты в криминале.

Маринця перестает читать.

— Читай, Маринця, читай. Уже чую что-то недоброе, эти войны и криминалы отобрали у нас отца.

— «Осталась моя нога на горах высоких, где боры шепчутся тихо, где травы окровавленные клонятся книзу. Уже, наверно, вороны и дикие звери ее разорвали. Но такая боль осталась там, где была нога, и она у меня все так же ломит, как когда-то, когда еще была при мне, и так же горят ее отмороженные пальцы».

13

Маржинка — скот.

14

Вуйко — дядя и почтительное название медведя.