Страница 11 из 62
— Дядя Осып, с долгом бы рассчитаться…
— Чего о нем говорить, — махнул рукой Чужган. — Долг твой грошовый, в другой раз рассчитаемся… А сегодня бери, что надо.
Сакар не стал спорить с Чужганрм, язык не повернулся. Он взял сахару, чаю, фунт дроби, полфунта пороху, пять десятков пистонов. Сверх того Чужган всучил ему фунт баранок, мол, гостинец матери.
На делянке Филипп Афанасьрич отдельно замерил бревна, предназначенные для сплава, отдельно приготовленные на дрова. Сегодня мужики как следует угостили его, поэтому он был в хорошем настроении и почти не придирался. Когда он трезвый — беда: к любому пустяку цепляется; то бревна оказываются или короче, или длиннее на толщину пальца, то их ошкурили нечисто, то дрова в поленнице редко сложены, то наколоты слишком мелко, — в общем, что-нибудь да отыщет и сбросит копейку-две с сажени. А мужику и копейка дорога.
Филипп Афанасьевич, понятно, старается для хозяина: если подсчитать все эти копейки, они, глядишь, обернутся лишней сотней рублей чистого дохода. А подпоишь Филиппа Афанасьевича да принесешь медку или маслица, тогда он бывает совсем другим человеком: разговаривает, шутит, на все смотрит сквозь пальцы.
Сегодня Филипп Афанасьевич принял работу по-хорошему.
— Приходите завтра за деньгами, — сказал он мужикам, усаживаясь в кошевку.
— Благодарствуйте, Филипп Афанасьевич. Спасибо.
Мужики стянули с голов шапки.
Степан снова влез на облучок. Филипп Афанасьевич махнул рукой.
— Ну, до свиданьица!
Степан дернул вожжи. Продрогшая на морозе лошадь резво тронулась с места. Сани, раскатываясь из стороны в сторону, заскользили по дороге.
Всю дорогу Филипп Афанасьевич молчал, о чем-то думая. Приехав домой, он завел Степана в комнату, налил две рюмки водки, одну выпил сам, другую подал Степану, потом, выложил на стол лист бумаги, взял ручку, спросил:
— Как зовут того мужика?
— Какого мужика?
— Вот тебе раз, забыл, что ли? Видать, надо было тебя покрепче отколотить.
— A-а, это ты про Сакара спрашиваешь…
— Значит, его зовут Захар? А фамилия как?
У Степана из головы давно выветрился весь хмель. Вместе с хмелем ушел и петушиный задор. Он стал гем же тихим мужиком, каким был всегда.
— A-а, Филип Опанасыч, да провались он, этот суд, — махнул рукой Степан, — с ним только время зря потеряешь…
— Такого бандита следует проучить, — сказал Филипп Афанасьевич.
— Ну, засудят Сакара, посадят, мне-то от этого какая польза?
— А про меня ты позабыл? Я из-за него время потерял. Я — человек служащий, мне время дорого.
— Тогда, Филип Опанасыч, сам на него в суд подавай.
— Кого он избил: меня или тебя? — рассердился Филипп Афанасьевич.
Степан заколебался… Судиться страшно, а гнев Филиппа Афанасьевича еще страшнее… Нет, нельзя его сердить, нельзя…
Степан вздохнул и тихо проговорил:
— Ефремов Захар, Кудашнурский черемис… Что было, сам знаешь, так и пиши. Свидетели: зеленопольские черемисы — Спиридон Епишев и Ипат Пайметов…
Полчаса спустя Филипп Афанасьевич кончил писать прошение земскому начальнику с просьбой привлечь Сакара к суду.
Так в один день на Сакара были составлены две жалобы…
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Ветер совсем обезумел: свистит, завывает по-волчьи, гудит и стонет, как леший, бьется в окна перепуганной птицей, — трясет стены, срывает крышу — будто хочет опрокинуть школу, ворваться в комнату, задуть керосиновую лампу, разметать лежащие на столе бумаги, тетради и книги…
Но человек, сидящий за столом, кажется, даже не слышит ни свиста, ни воя, он целиком ушел в свою работу. Перед ним лежат три стопки ученических тетрадей. Каждую надо проверить, исправить ошибки. Столько работы, что тут уж некогда обращать внимание на погоду.
Григорий Петрович устало потянулся и встал из-за стола.
Новый, еще более сильный порыв ветра ударил в окно. В рамах зазвенели стекла. Григорий Петрович подошел к окну и, заслонившись рукой от света лампы, посмотрел на улицу. Но разглядеть он ничего не смог, белый снег наглухо залепил стекла. Лишь было слышно, как за слепыми, залепленными пургою окнами бушует, обезумев, ветер и со свистом и завыванием бросается на стены дома.
Григорий Петрович представил себе огромный океан, разгневанные волны… Огромные водяные глыбы, поднимающиеся выше дома, и среди этих волн — одинокая лодка… Волны бросают лодку из стороны в сторону, как щепку… А в этой лодке он, Григорий Петрович, один-одинешенек… Страшно; жутко…
Григорий Петрович снял висевшую на стене скрипку, провел несколько раз смычком по струнам, настроил и заиграл «Лесную сказку».
Он очень любил этот вальс, особенно вторую часть, которая напоминала ему марийские песни. Он часто и подолгу наигрывал на скрипке мелодии любимых песен. Вот и сейчас мелодия вальса незаметно перешла в марийский напев. Григорий Петрович тихо запел:
Когда за ворота я поглядел,
То улицу нашу увидел.
Когда я с улицы вдаль поглядел,
За улицей поле увидел.
Когда я с поля вдаль поглядел,
То луг я зеленый увидел.
На луг зеленый я поглядел,
Черемушник частый увидел.
Вам-то луга, а нам-то — беда.
Когда же черемуха будет, цвести?
Что же украсит ваши луга,
Черемуха если не будет цвести?
Наша-то доля — сиротская доля,
Значит, и песни нам грустные петь.
Что же украсит нам горькую жизнь,
Если и песен не будем мы петь?
— Да-а, ничего не скажешь, красивая песня, — тихо проговорил Григорий Петрович. — Что слова, что напев — чистое золото. А мы, марийские интеллигенты, не ценим своих песен, даже, бывает, стесняемся их петь… Эх, журавли, отбившиеся от стаи!..
Григорий Петрович повесил скрипку на стену, взял со стола книгу, долго листал ее, потом начал читать вслух:
О, родина моя!
За что любить тебя? Какая ты нам мать,
Когда и мачеха, бесчеловечно злая,
Не станет пасынка так беспощадно гнать,
Как ты детей своих казнишь, не уставая?
Любя, дала ль ты нам один хоть красный день?
На наш весенний путь, раскинутый широко,
Ты навела с утра зловещей тучи тень,
По капле кровь из нас всю выпила до срока!
Как враг, губила нас, как яростный тиран!
Во мраке без зари живыми погребала,
Гнала на край земли, в снега безлюдных стран,
Во цвете силы — убивала…
Мечты великие без жалости губя,
Ты, как преступников, позором нас клеймила,
Ты злобой душу нам, как ядом, напоила…