Страница 27 из 57
Унур Эбат хотел было поддержать его под руку, чтобы ему было легче идти, но тот сказал:
— Не надо, увидят, еще погонят обратно, а уж очень хочется глотнуть свежего воздуха.
Унур Эбат отпустил его руку, но всю прогулку не спускал с учителя глаз, готовый в любую минуту прийти к нему на помощь.
На другой день Унуру Эбату, студенту и учителю-чувашу было объявлено, что их отправляют на поселение.
До самого вечера, пока не стемнело, они латали одежонку, студент и учитель писали письма родным.
Перед отправкой на этап студенту разрешили свидание с матерью.
В камеру он вернулся с узлом: мать принесла ему на дорогу кое-какую еду, тужурку, белье и полотенце.
— Кушайте, товарищи! — угощал студент сокамерников.
Те не заставили себя упрашивать; все изголодались по домашней пище и с удовольствием ели мясные пирожки, хрустели сахаром.
— Унуров Эбат, выходи! — вдруг раздалось у двери, и она с грохотом распахнулась.
Эбату показалось, что его ударили по голове.
«Ну, теперь конец, — подумал он. — Сейчас мне припомнят драку с надзирателем».
— Не бойся, — сказал студент, — скажи, что надзиратель первый тебя ударил. Ни бить, ни стрелять он прав не имел… Да ты доешь пирог, что в руке держишь?
— Унуров! — надзиратель нетерпеливо позвякивал ключом.
Унур Эбат взглядом попрощался со всеми и вышел.
До самого вечера в камере гадали о том, куда и зачем увели Унура Эбата.
К вечеру он вернулся. Все окружили его.
— Ну что?
Сев на свое место на нарах, он коротко ответил:
— Кирпичи разгружал.
— Какие кирпичи?
— Будут строить новый тюремный корпус.
— А на допрос тебя не водили?
— Нет.
Студент обвел всех торжествующим взглядом и сказал:
— Я же говорил, напрасно вы боитесь! Они убили заключенного и теперь сами боятся, что это дело выплывет наружу.
Эбат сказал:
— Надо бы подать жалобу на того надзирателя, который убил нашего товарища, а мы сидим и дрожим за свою шкуру. Оказывается, все политические над нами смеются.
— Откуда ты это знаешь? — вспыхнув, спросил студент.
— На работе слыхал.
Студент ничего не ответил, отошел и лег на свое место. Лег отдыхать и Эбат.
Наутро их перевели в пересыльную тюрьму, а еще через четыре дня погрузили в телячьи вагоны.
Унур Эбат и студент попали в один вагон. Поезд, в котором было более тысячи каторжных и ссыльно-поселенцев, повез их в далекую Сибирь.
Когда застучали колеса, Унур Эбат облегченно вздохнул:
— Не дай бог снова попасть в эту проклятую тюрьму!
Студент, поправляя повязку на руке, сказал:
— Бог? Если бы он был, он бы жандармов посадил нюхать парашу.
Протяжно и печально загудел паровоз. Люди услышали в нем и свою печаль по родным местам, которые приходилось бросать им, и надежду на будущее.
ЧЕТВЕРТАЯ ЧАСТЬ
На широком письменном столе главное место занимал основательный чернильный прибор: на мраморной доске толщиной в два пальца мерцали тяжелой бронзой две цилиндрические подставки для чернильниц, за ними — бронзовая подкова и лошадиная голова, вокруг которой извивался бронзовый кнут. В одной из чернильниц рдеют в лучах солнца красные чернила, в другой тускло отливают темным блеском черные. Обе чернильницы закрыты медными островерхими крышечками. По одну сторону от чернильного прибора стоит медный подсвечник на черной мраморной подставке, по другую — мраморное пресс-папье с медной ручкой. Дальше, с левого края стола, потускневшая бронзовая пепельница. Лишь вглядевшись, можно рассмотреть, что она сделана в виде женской фигуры — крылатая женщина с обнаженной грудью и распущенными волосами.
— Все сделано как надо, — проговорил Моркин, в который раз любуясь чернильным прибором.
Разглядывая бронзовую женщину, он вдруг вспомнил девушку, в которую был влюблен, когда учился в учительской-семинарии в губернском городе. С тонкой талией, стройная, легкая, она, как и эта бронзовая, казалась крылатой; ее голубые глаза смотрели куда-то вдаль и словно бы видели что-то, невидимое для других. Когда она пела под его скрипку «Соловья-соловушку», она и сама напоминала красивую птицу, залетевшую из чужих краев.
— Эх, мечты, мечты!.. — произнес Моркин и протяжно вздохнул.
За спиной послышались тяжелые шаги жены, и он, не глядя, отчетливо представил, как эта грузная оплывшая женщина переваливается на своих ногах, с синими, словно веревки, набухшими венами.
Он снова принялся за проверку ученических тетрадей, но не выдержал и, стараясь скрыть накопившееся за долгие годы раздражение, сказал, искоса взглянув в красное лицо жены:
— Не шуми, пожалуйста! Я работаю!
— Ты один что ли работаешь? — буркнула жена, направляясь в спальню. — Я тоже без дела не сижу.
Пятнадцать лег живут вместе, но жена, кроме слов «грязный черт», не знает ни одного марийского слова.
«Вот оболтус, такого пустяка не может правильно написать! — возмутился Моркин и, схватив красный карандаш, с размаху подчеркнул в тетради слово так, что остро отточенный грифель прорвал бумагу. — Я в его годы под диктовку отца делал записи в церковной приходно-расходной книге без единой ошибки…» — Моркин оттолкнул тетрадь и перевел взгляд за окно.
— Что в окошко глаза-то пялишь, будто там красивые девки стоят? — неожиданно раздался голос жены.
— Как тебе не совестно такие глупости говорить! — поморщился Моркин.
— Сама знаю, что мне говорить, меня учить не надо. Лучше иди-ка в класс, твои сопляки уже два раза за тобой приходили.
Моркин взглянул на часы: перемена давно кончилась.
«Как же я не услышал боя часов?» — подумал он и собрал тетради.
Сколько лет уже повторяется это! Моркин идет к двери класса, возле которой торчит мальчишка — дежурный. Завидев поднимавшегося по лестнице учителя, мальчишка шмыгнул за дверь, за которой слышался крик и шум, и шум тотчас же смолк. Моркин вошел в класс, ученики разом поднялись и произнесли хором:
— Здравствуйте, Петр Николаевич!
Моркин кивнул, все, хлопая крышками парт, уселись на места.
Дежурный, который уже успел вытереть классную доску, вышел к иконам, начал читать молитву, остальные вторили ему.
Моркин взглянул на сидевшего за первой партой лохматого мальчишку и подумал: «Янаев опять пришел непричесанный. Без обеда его оставлял сколько раз, все бесполезно. А парнишка способный, последнюю диктовку хорошо написал. Рядом с ним сидит мальчик аккуратный, да бестолковый. Сколько времени не может понять, как писать дату прописью. Раз десять, наверное, уже показывал ему, а он все равно пишет по-своему: «Тысячи девятьсот восьмой года».
Молитва закончилась. Начался урок.
И так изо дня в день, долгие годы… Этой весной у Моркина наступила бессонница. Ляжет спать с вечера, но заснуть никак не может. То какой-то шорох мешает, то всякие мысли лезут в голову, то начинает казаться, то кто-то ходит по дому. Он накрывается одеялом с головой, принимается считать: «Один, два, три, четыре…» Но считай хоть до тысячи — все равно не спится… Мысли, мысли — даже в пот кидает.
Сегодня Моркину казалось, что он сразу заснет, но едва лег, понял — нет, снова впереди бессонная ночь.
Прокричал петух в соседнем сарае, ему ответили другие. Моркин совсем расстроился. Сбросив одеяло, встал, разыскал трубку и сел у окна, в которое светила луна.
Проснулась жена, проворчала, как обычно:
— Сам не спишь и мне не даешь… Ты хочешь меня угробить…
Она повернулась на другой бок и захрапела.
Он задремал только под утро, а вскоре его разбудила жена.
Пора было завтракать, идти на уроки. Голова болит— гребнем притронуться больно, лоб горит огнем.
Две ночи подряд провел Моркин в таких мучениях. Только в третью ночь он заснул.
Ему приснился Яик Ардаш, которого он давненько уже не видел и наяву. Снилось, что Яик, вернувшись с завода, схватил Моркина за грудь, трясет и приговаривает:
«Век доживаешь, а ничего-то не знаешь».