Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 106

Над головой у нее приемник. Идет воскресный концерт по просьбам радиослушателей. Так же, как старуха нить, вытягивает мелодию волынка, а гармонь — кружит-наяривает, точно ее веретено. Передают старинные марийские песни. Услышав знакомый наигрыш, она останавливает работу, отворачивает, вслушиваясь, с уха платок. Ну, конечно, это песня ее родной стороны, любимая притом, только слова почему-то другие. Неожиданно она и сама затягивает:

Когда шла на базар в воскресенье.

Друг мой пахал у дороги.

— Помогай тебе бог, — сказала.

— Пойдем на базар, — сказала.

Не ответил, остался.

Слезы на глаза навернулись.

Дуэт не дуэт — не поймешь: мелодия одна, а слова разные. То мужской голос верх берет, то старушечий его забивает.

Высоко поднимусь — стану пташкой,

К земле приклонюсь — земляникой.

Быть мне птахою нет охоты,

Земляникою — нет охоты…

Повстречала бы друга —

Парою навек ему стала.

И в трубе поет. Старуха припадает к окну, дышит на стекло, протаивая глазок, трет пальцем. На улице неистовствует буран, мечет снег в большие сугробы, заволакивает белесой мутью весь мир — не то что соседнего дома, а и своего амбара не видно, хотя до сумерек еще часа два. Прямо под окном большой намет, снежная крупа течет с его вершины, как вода, обрывается с козырька, а внизу все кипит, кружится, мельтешит, будто варится похлебка в котле.

— И где хоть он до сих пор пропадает? — вздыхает старуха и передергивает плечами. — Да мне хоть сто рублей дай — носа на улицу не высуну в такую пургу.

…На плите плеснуло, зашипели, покатились вразбежку водяные шарики — суп закипел. Старуха проворно встала, убрала крышку и помешала варево. Попробовав на вкус, подбросила щепотку соли. Потом открыла дверку, пошуровала кочергой, отворачиваясь от жара, и еще подбавила дровишек.

— Перемерзнет весь, поди…

Снова присела к прялке: Катерина из города скоро приедет, а теплые чулки и варежки для внуков еще не готовы. Старший-то, Максим, на что шустер стал. Приезжали нынче летом, так нагляделась. Как увидел картину над койкой, так и начал:

— Что за мазня у вас висит? В печку ее, чтоб вид не портила!

— Да ты что, внучок? Глянь, красота какая! Будто в раю… — уговаривает старик.

— Ты знаешь, как это называется? — да такое слово сказал — и не повторить, и не выговорить. Непонятное совсем слово. Может, даже ругательное, а что осуждающее — это точно.

Тут уж и сама она не вытерпела:

— Много ты понимаешь! Мал еще судить… Да ты знаешь, сколь я отдала за нее? — и добавила с гордостью: — Вишь, два лебедя. Хорошо живут, счастливо. Всем бы так…

Внучок больше и слова не сказал: цап картину, да в запечье ее. Оказалось, отдали его в художественную школу. Там и научили. Эх, чему учат несмышленые-то головы…

Дождалась, когда он на улицу выйдет, да и припрятала до лучших времен. Э-хо-хо, жизнь, жизнь… И все-то надо, все-то надо. Летом одно, зимой другое. А уж сколь зимы-то длинны, и поговорить не с кем. Вот и лаешься со стариком, собираешь грех на душу. Албаста дак и есть албаста — одно слово, нечистая сила. Что ни толкуй ему — все по-своему норовит… Вон в окне уж посинело, а его еще нет. И ветер все злей, ходит вокруг дома, ровно какой дурной человек: то дверь в сенях дергает, то в окно хлещет со всей силы, то под застрехой шебаршит, вишь как расходился.

Но вот заскрипели ворота.





— Идешь. Ишь как толкает, ломится, — бормочет старуха. — Ну и мужик у меня, до сих пор ворота поправить не может. Пусть, пусть потормошится, — повторяет она, раззадоривая себя. — Сейчас они только осели, а скоро совсем во двор упадут.

Вслушиваясь, она отложила веретено. И вдруг закричала:

— Ты что там уронил? Что в сенях шаришься? Иль не знаешь, где дверная ручка? Ах, албаста, в собственном доме заблудился!

Открылась дверь, и холодный воздух волной вкатился в избу, пополз туманом по полу, подбираясь к старухе.

— Закрывай двери-то! Думаешь, лето, что ли? — опять кричит она и поднимает ноги на лавку.

Хозяин хлопает дверью и ставит к стене ружье. На нем большие валенки, долгополый кафтан, маленькая заячья шапчонка, не то внука, не то своя: уши не достают до подбородка, и, чтобы не поморозиться, старик подкладывает снизу, собрав бороду пучком, кусок материи. А вообще-то сейчас и не разобрать, как он одет — весь залеплен, будто снеговик.

Сперва он стаскивает шапку и колотит ею о косяк двери, так что снег комьями летит во все стороны. Потом отряхивает кафтан, обметает веником валенки и тоже колотит их о косяк. Дело доходит до бороды. Морщась, открывая рот и перекашивая губы — видать, больно, — вырывает кусочки льда вместе с вмерзшими волосками, аж слезы брызжут. Стаскивает сылму — домотканого сукна брюки на ватной подкладке. И, оставшись в одних кальсонах, проворно лезет на печку.

— Ходишь попусту, — как старая скрипучая телега, берет разгон старуха. — Никогда меня не слушаешь.

— Ай-яй-я-а… — слышится с печки. Видимо, старик поставил голые пятки на горячий кирпич. Что там внизу говорят — его не касается. Сейчас жизнь входит в озябшее тело, печь дает ему взаймы тепло и силы, а завтра он вернет, вот затопит с утра — и вернет ей все.

— Где столь времени пропадал? — повышает голос старуха.

Чтоб хорошенько обругать его, надо накопить в себе злости. А ее пока еще маловато.

— Где был, говорю? Где шатался до ночи, албаста? Я тут извожусь, а тебе хоть бы что?! Пропал бы уж совсем когда-нибудь: поплакала бы один раз да забыла. Так нет, каждый день беспокойся о нем!

Старик молчал, он уже согрелся, пятки стали горячими, как и кирпичи на лежанке, на лбу выступили капельки пота. Шарит рукой, ищет старые дырявые валенки. Натягивает их и так же молча спускается с печки. Пока он протирает сухой тряпкой ружье, старуха все ворчит и развешивает на просушку его одежду.

Наконец, он вешает ружье на стену, а сам в старых валенках, распущенной рубахе, полотняных кальсонах, оглаживая влажные волосы на голове и в бороде, садится к столу.

— Пропал, пропал… — как бы сам себе говорит он.

— Кто пропал? — насторожилась старуха.

— Кто, кто?.. Капкан пропал. Иль не там искал, куда ставил, иль унес кто…

— Ой, да что ты?! Таку дорогую вещь потерял! Да как же? Дак лучше бы искал!

— И так искал. Никто не взял, чай… Кому он нужен? Попался, наверно, какой-нибудь крупный зверь да и уволок… — размышлял дед, поглаживая и расчесывая корявыми, как грабли, пальцами бороду.

— Кто попал, говоришь?

— Слон! — отвечает старик в сердцах и берет ложку.

Она еще пуще сердится, но ставит на стол горячие щи, а уж потом опять за свое:

— Ходишь, трешь штаны, не напастись на тебя. Вот капкан потерял. Сколь раз говорила: не ходи! А на порох сколь тратишь?! Сатана!.. Что молчишь? Подстрелил хоть кого-нибудь? Накормил меня дичью? Нет ведь! Вот возьму твое ружье да сожгу в печке… Жри давай!

Старик хлебает горячие щи, обжигая губы, дует на ложку. Слова жены не трогают его: в одно ухо влетает, в другое вылетает. «Ну, циклопедия, — думает он, — не все еще слова выложила. И где она берет их столько?!»

— Недосоленые ведь! На, положь, — пододвигает к нему солонку. — Бестолковый какой: так и ест бессолое. — И уже спокойнее добавляет то ли про себя, то ли чтоб не сидеть молча: — Недосол — на с голе, пересол — на спине…

Старик привык к этой ругани. Она ему — вроде как аккумулятор для машины. Послушаешь, и жить охота. И усталость отойдет, и на душе полегчает… Ишь как ругается. Будто к его приходу целый мешок всяких слов накопила, а сейчас вытряхивает на голову. А опростает — и сама вздохнет легко, вроде как сделала какую-то хорошую работу.