Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 106

— Когда заводить-то было? — вздохнула Тачана. — Много ли я пожила с Ведстом? Все думала, все ждала, что понесу, а тут — война…

И они еще долго говорили о своих бабьих заботах, говорили откровенно, открыто, и Марине неловко было слушать их.

Стыдно было от этих разговоров и Насте. По-особому, по-своему стыдно. Уронив на грудь замотанную шалью голову, она молчала. Она всю дорогу молчала. И вообще последнее время Настя стала неузнаваемей. В деревне все думали, что такое с ней происходит из-за Гришки. Не получила она от него ни одного письма. К тому же не так давно пришел на запрос ответ, в. котором сообщалось, что часть, где служил рядовой Григорий Марков, расформирована, что такой не значится ни в одном из войсковых подразделений, не числится в списках ни убитых, ни раненых. В общем, пропал без вести.

Понимали Настю, жалели. Но она-то печалилась о другом…

Думала Настя, что, оставшись в доме мужа, она, как хозяйка, будет необходима его младшему брату Василию. И постирает на него вовремя, и еду сготовит, да мало ли в доме работы, где нужны женские руки. Так оно и было, жили они дружно, безгрешно, хотя Василий, особенно вечерами, когда Настя, готовясь ко сну, снимала верхнюю одежду, нет-нет да и стрельнет горячими глазами в ее сторону. Но потом сам же смутится, покраснеет, точно девка, уйдет в другую половину избы. Настя не придавала этому значения — молодой еще парень, да и родня, что ни говори, и относилась к нему участливо, как к своему брату. К тому же легче с ним было коротать вечера, было с кем поговорить, повспоминать о Грише…

И так продолжалось до того дня, когда пришло это извещение. Оно, как гром, разразилось над исстрадавшейся в ожиданиях Настей и повергло ее в истерику. Словно полоумная, она рвала на себе волосы, кричала, каталась по полу. Василий с трудом унял ее, бережно взял на руки, донес до койки. Она доверчиво приникла к нему, не хотела отпускать. А в постели совсем успокоилась. Василий говорил ласковые слова, вытирал ее щеки, нежно оглаживал плечи и грудь. И Настя бредово думала, что Василий теперь самый хороший, самый родной человек, последняя ее опора и надежда…

Вот тогда-то все и произошло. А как произошло, оба они не знают. Очнулись, будто от тяжкого забытья. Василий сидел на кровати, боясь шевельнуться, боясь поднять голову, ошарашенный, оглушенный случившимся. А Настя лежала, словно пришибленная, бесстыдно обнаженная, и весь белый свет померк перед ее глазами…

Потом она медленно встала, сдернула платье и вдруг исступленно начала бить Василия своими маленькими кулаками. Захлебывалась в плаче и била, била, пока не онемели, не отнялись руки.

Вместе посидели, отдохнули. И она опять неистово набросилась на Василия и уже била чем попало. Остановилась, когда увидела окровавленное его лицо. Охнула, прижалась к Василию. Пожалела…

Ну ладно, случилось такое, не в петлю же теперь головой! Только бы надо остепениться, поставить точку. А она не могла. Стала перед Василием мягкой, уступчивой, как жена. И жила уже с ним как жена. Семь бед — один ответ…

Теперь она в положении. Кроме ее самой и Василия, об этом пока никто не знает, но ведь шила в мешке не утаишь! Пройдет время, и все увидят, что она беременна. Как тогда-то жить? Как людям в глаза смотреть?

Вот о чем каждодневно думала Настя, вот почему стыдилась верных своим мужьям тетки Ануш и Тачаны. Они-то настоящий солдатки…

Горькие ее размышления прервал раздавшийся впереди на дороге голос:

— Эй, ятмановские, куда вы таким табором?

Тачана даже сбросила с колен собаку.

На телеге, едущей навстречу, сидел молоденький солдатик. За откинутым лацканом большой не по росту шинели посверкивали медали. Рядом сидела пожилая женщина, видать, мать солдатика.

— К фронту ближе, служивый, к фронту! Помочь вам надо одолеть окаянного немца! — весело сказала Тачана. — А ты откуда знаешь, что мы ятмановские?

— Да разве таких красавиц еще где сыщешь? — подмигнул он Марине и белозубо осклабился: — Ясно дело, из Ятманово!

— А ты что, ворочаешься с войны-то? В отпуск, что ли?

Солдат опустил чубатую голову.

— Отвоевал я свое, милая…

И только тут Тачана заметила, что с телеги свисала всего одна нога, другой не было…

— Еду вот и думаю: не нужен я такой теперь буду Нинке… — как давно наболевшее, грустно сказал солдат.

— Кто она, Нинка эта? — насторожилась Тачана.





— До войны вроде невестой значилась.

— Нужен, нужен ты ей! — вдруг горячо, убежденно заговорила Настя. — Да мне бы… мне бы хоть какого… моего! Хоть без рук, хоть без ног!

И это, кажется, были первые ее слова за всю дорогу.

Надо же, не доехали еще до Йошкар-Олы, а уже почувствовали дыхание фронта! Что же дальше-то будет? Об этом, наверное, подумали вместе все женщины, потому что сразу притихли, посерьезнели.

— Вот что я тебе скажу, солдатик, — слезла с телеги Тачана. — Если твоя Нинка, того, поднимет нос, передай ей, вернусь с фронта — голову сверну, как куренку! И еще скажи: всех таких убивать будем! Это говорит тебе Тачана!

Больно кольнуло Настино сердце, тяжелый комок застрял в горле. Невидящими глазами она смотрела на солдата, а грезился ей Гриша…

— Ha-ко вот гостинцев от нас, ятмановских, — сказала Ануш и взяла первый попавшийся под руку сверток, протянула солдату.

— Нет, спасибо! Вот покурить бы…

— И табачку найдем, всего для тебя найдем, а это бери…

Тачана развязала мешок с самосадом, захватила, сколько могла в горсть, отсыпала солдату в карман.

— Дай-ка фляжку, все равно она у тебя пустая лежит, — приказала Тачана, заметив на телеге обшитую материей фляжку.

Солдат покорно подал.

Тачана живенько раскупорила Никифорову бутыль, до горлышка наполнила фляжку…

— Не тужи, солдатик, все у тебя будет хорошо. Такого героя на руках носить надо! — сказала на прощание Тачана и понужнула лошадь.

До города добрались только к вечеру. Настя сразу же засобиралась обратно. Как ни уговаривали ее женщины остаться переночевать на станции — не уговорили. Домой — и все. Да и то верно: они-то торопятся к мужьям, а Настю ждет колхозная работа. Что время тратить попусту, толкаться среди незнакомых людей?

Наскоро стаскали под крышу пакгауза котомки, свертки, привязали к телеге одичало завывшего Джека и распрощались. До самой последней минуты Настя была какая-то потерянная, будто в чем провинилась перед женщинами. Все торопилась, торопилась, невпопад отвечала на вопросы.

— Да ты не убивайся шибко-то, — пыталась успокоить ее Ануш. — Никуда твой Гришка не денется, вот смотри — и объявится. Да и мы пошукаем там, на войне-то…

Лишь Тачана недоверчиво поглядывала на Настю, не успокаивала ее, не заводила с ней разговоров. Среди ящиков и бочек, куда подъехали, проворно за задок одна развернула телегу и сказала:

— Не забудь в дороге покормить коня-то. А Орине накажи, чтоб Джека кормила.

Как только Настя уехала, женщины сразу направились на железнодорожный вокзал. Ну и людно же тут! Такого скопища народу, пожалуй, никто из них и не видал. Народ на перроне, народ в зале ожидания, народ на привокзальной площади. И в скверах, и на тротуарах — везде народ, как муравьев в муравейнике. Все куда-то спешат, куда-то бегут, толкаются, суетятся или, вконец измотанные беготней, уныло сидят на своих чемоданах и баулах. Надо всем этим разноликим сонмищем стоит неумолкаемый гвалт; кричат женщины, плачут дети, доносятся воинские команды; слышится марийская, русская, украинская речь. Украинская речь — как круто свитая веревочка, негромкая, торопливая, с характерным смягчением.

А вот и совсем нездешний, грубый, как клекот орла, гортанный говор: «Таваришщ, пачэму нэ даешь прайти?». Это грузины. Марина сразу догадалась, увидев у камеры хранения рослых молодых мужчин, как близнецы, похожих друг на друга. Сходство дополняли и одинаковые, аккуратно подстриженные усы, и плоские, широкие, точно тарелки, фуражки, и высокие блескучие сапоги.

Среди этого разноязыкого мира много эвакуированных. Старики, женщины, дети. От местных их легко отличить по одежде, по разговору, по манере вести себя. Все они какие-то растерянные, отрешенные. Да и понятно, не от хорошей жизни они очутились здесь, вдали от родных мест.