Страница 7 из 19
Ну, не считая того, кто уничтожил анклав Бангкока. И это не упрощало дела: если кто-то планировал косвенную атаку на Шанхай, то первым кандидатом был Нью-Йорк. Вряд ли какой-нибудь другой анклав мог бы это устроить как минимум без молчаливого одобрения ньюйоркцев. Но если они втайне готовили нечто столь колоссальное, как уничтожение целого анклава, то вряд ли стали бы делиться планами с детьми. А значит, даже ребята из Нью-Йорка не знали, что задумал их анклав. Зато они – и шанхайцы тоже – понимали, что, если гибель бангкокского анклава не была случайностью, значит, их родители прямо сейчас вели войну. А нам предстояло жить в неведении еще целый год.
В такой ситуации трудно питать дружеские чувства к членам анклавов. Лично меня не волновала судьба Бангкока. Я не собиралась вступать в анклав. Я приняла это решение в прошлом году – с горечью – и в случае войны намеревалась держать нейтралитет. Даже если какой-нибудь жуткий злыдень громил анклавы, мне до этого дела не было – ну, разве что он составил бы мне конкуренцию в будущем, учитывая малоприятное пророчество. Моя жизнь стала бы гораздо легче, если бы оно наконец сбылось.
Однако меня всерьез удручило то, что помощи от Сударат ждать не приходилось. Судя по всему, специализироваться мне предстояло на спасении младшеклассников. Запас маны у анклава Бангкока был относительно новым и небольшим, и бангкокские выпускники полностью его контролировали. Они отчаянно торговались с другими анклавами, заключая союзы к выпуску, и не делились маной даже со своими младшими. Бангкокцы стали обычными людьми, как мы, простые смертные, которые отчаянно боролись за союзников, ресурсы и выживание. Главной приманкой для их будущих соратников было место в молодом амбициозном анклаве – но анклав пал, и они жили в атмосфере зловещей неуверенности, потому что никто не знал, что происходит. Другие новички избегали Сударат не потому, что не знали, что она из Бангкока, а потому что знали. Ей даже не дали ничего из вещей, которые остались от прошлогодних выпускников. Рюкзак, с которым она прибыла в школу, был ее единственным имуществом.
Наверное, мне следовало бы пожалеть Сударат, но я больше склонна жалеть тех, кому не везло никогда, а не тех, кому внезапно перестало везти. Мама сказала бы, что жалеть нужно всех – а я ответила бы, что она вправе жалеть кого угодно, а у меня ограниченный запас сочувствия. Даже в отсутствие сострадания я дважды за неделю спасла Сударат жизнь, так что жаловаться ей было не на что.
И мне тоже – поскольку, очевидно, предстояло продолжать в том же духе.
Мы с Аадхьей и Лю в тот вечер вместе собрались в душ. По пути вниз я горестно спросила у Лю:
– У тебя не будет времени потом? Мне нужны несколько базовых фраз на китайском.
Вы, наверное, думаете, что я имела в виду выражения типа «как пройти в туалет» и «доброе утро». Но в Шоломанче первые фразы, которые ты учишь на любом языке, это «пригнись», «осторожно, сзади» и «беги». Мне они были необходимы, чтобы новички не лезли под руку, пока я их спасаю. Целиком и полностью за свой счет.
Лю негромко сказала:
– Я хотела попросить тебя о помощи.
Она полезла в сумку и достала прозрачный пенал, в котором лежали ножницы – под левую руку, с облезлыми пластмассовыми кольцами; одно лезвие было зазубрено, второе слегка заржавело. Многообещающие признаки. Такие скверные ножницы вряд ли были прокляты или зачарованы. Последние две недели Лю, вероятно, искала человека, готового их одолжить.
Волосы у нее отросли до пояса – блестящие, черные как ночь; только у самых корней они были тусклее. Лю отращивала их много лет, в том числе в школе, где приходилось торговаться за каждую помывку. Но я не стала переспрашивать. Я знала, что Лю решилась, пусть даже из чисто практических соображений. Аадхья собиралась сплести из ее волос струны для сиренопаучьей лютни. В любом случае Лю удалось сохранить волосы такими длинными – и уцелеть – только потому, что она пользовалась малией.
Но потом она получила неожиданное и очень глубокое очищение и решила, что больше не ступит на дорогу из обсидианового кирпича. И теперь ей приходилось расплачиваться за то, что она три года щеголяла возмутительно красивыми волосами. Каждый вечер по очереди мы помогали подруге расчесывать ужасные колтуны, которые образовывались, как бы тщательно Лю ни заплетала волосы.
После душа мы втроем отправились в комнату Аадхьи. Она наточила ножницы и достала коробку, которую приготовила для волос. Для начала я отстригла край тонюсенькой прядки, держа ножницы как можно дальше от головы Лю – не стоит торопиться, когда держишь в руках незнакомый инструмент. Ничего ужасного не произошло, и я попробовала чуть выше, а потом сделала глубокий вдох и принялась резать быстро и решительно, прямо по разделительной линии у корней. Вручив длинную прядь Аадхье, я спросила у Лю:
– Все хорошо?
С ножницами все было в полном порядке, но я хотела дать ей передышку. Лю не плакала, но для нее это наверняка было мучительно.
– Хорошо, – ответила она, моргая, и к тому времени, когда я состригла половину волос, таки заплакала – почти беззвучно. Слезы текли по лицу Лю; одна, особенно большая, скатилась по щеке и упала на коленку.
Аадхья с тревогой взглянула на меня и сказала:
– Я и сама управлюсь. Отдохни, если хочешь.
Лю выглядела еще очень даже ничего: волосы у нее были такие густые, что резать приходилось слоями, начиная снизу. Никогда не угадаешь, не спятят ли ножницы внезапно; если Лю придется ходить по школе с выстриженной макушкой и длинным хвостом, любой человек, у которого она попросит ножницы, сдерет с нее три шкуры.
– Нет, – сказала Лю дрожащим, но очень настойчивым голосом.
Она была самой тихой из нас троих – даже Аадхья обычно сбрасывала пар, когда злилась, ну а если бы существовали олимпийские соревнования по гневу, я бы, несомненно, получила золото. Но Лю всегда вела себя спокойно и вдумчиво… непривычно было слышать в ее голосе резкие нотки.
Она и сама удивилась своей вспышке. Но, какие бы чувства ни испытывала Лю, ей не удавалось их полностью заглушить.
– Режь скорей, – твердо велела она.
– Ладно, – сказала я и защелкала ножницами, срезая волосы как можно ближе к коже.
Глянцевитые пряди пытались обвиться вокруг моих пальцев.
А потом все закончилось, и Лю, слегка дрожа, пощупала голову. Почти ничего не осталось, только неровный ежик. Она закрыла глаза и потерла череп руками, словно желая удостовериться, что все состригли. Потом она несколько раз глубоко вздохнула и сказала:
– Я не стриглась, с тех пор как поступила в школу. Мама не велела.
– Почему? – спросила Аадхья.
– Ну… – Лю помолчала. – Она сказала – тогда здесь все будут знать, что меня лучше не трогать.
Она была права. Щеголять длинными волосами в школе может только богатый и беззаботный член анклава – или малефицер.
Аадхья молча достала злаковый батончик из защищенного заклинанием ящика в столе. Лю помотала головой, но Аадхья сказала:
– Да ешь ты, блин.
И тогда Лю встала и протянула к нам руки. Я сообразила не сразу – три года почти полной социальной изоляции отучают от таких вещей – но они обе ждали, пока я не подошла к ним, и мы втроем некоторое время стояли обнявшись, и это было настоящее чудо. Чудо, в которое мне не верилось: я была не одна. Они спасали меня, а я их. Это было круче любого волшебства. Как будто наша дружба могла все исправить. Как будто весь мир мог стать другим.
Но нет. Я по-прежнему находилась в школе, и к чудесам здесь прилагается ценник.
Я смирилась со своим ужасным расписанием только ради возможности собирать ману по средам. Поскольку насчет прелести свободных вечеров я ошиблась, вы, возможно, подумаете, что ошиблась я и насчет четырех ужасных семинаров.
Нет.
Ни на валлийском, ни на протоиндоевропейском, ни на алгебре ни разу не оказалось больше пяти человек кряду. Занятия проходили в недрах лабиринта семинарских аудиторий, и слово «лабиринт» здесь – вовсе не метафора. Коридоры извиваются и растягиваются. Но даже эти три семинара тускнели по сравнению с продвинутым курсом санскрита, который оказался индивидуальным.