Страница 26 из 51
Но память не сразу исчезает. Помнил я свою Верхнюю Псачу и ее людей; надеялся получить депешу хотя бы из двух слов — отец умер — чтобы вернуться на круги своя; пусть и на отпевание в церкви святого Иеремии со всеми ее картинами — замученными женами, иссохшими старцами и хвостатыми чертями, вооруженными косами, трезубцами, зелеными мечами и сплетенными в бичи змеями в каком-то неземном темно-зеленом свете, — написанными так, будто занавес, скрывающий ад от грешного человека, поднят, и я сам отыскивал в аду муки для себя самого; надеясь все же, что на дне этого дьявольского царства встречу и Милоша Сандарича — куда же мы друг без друга!
Милош, наверное, хорошо в жизни устроился, люди с такой фигурой да с таким затылком никогда впросак не попадают, думал я, тайком желая ему — есть уж там ад или нет его, кто знает — по меньшей мере местечко в битком набитом вагоне поезда, следующего в Германию, в которую я, отслужив срочную, вынужден был отправиться — а куда деваться, если уж я сам с собой разговаривал, как с покойником.
В тесном коридоре этого проклятого вагона один парень — затылок у него был совсем как у Милоша, да и сам он был фигуристый красавчик с таким же точно ранцем за плечами — блевал кровью у моих ног. Мне как-то сразу стало его жалко, и тут же я все простил ему, как родному. А что я мог поставить ему в вину, кроме того, что ранец этот несчастный был его, а не мой? Однако, вглядевшись в его лицо, я понял, что это не Милош, и мне стало противно, что это не он… Точило это меня до самого Мюнхена, да и потом, стоило только вспомнить. Я сокрушенно качал головой и мысленно уже привязывал петлю к трубе, на которой буду вешаться.
В итоге я чуть с ума не сошел: во всем Мюнхене не найти было такой ранец — синий, с желтым клапаном и карманами по бокам. Ни в Мюнхене, ни во всей этой швабской стране, так что я решил купить его в Валево, как только вернусь. Только терзала меня одна мысль: есть ли еще они там и не сняли ли их вообще с производства. По моему разумению, я мог сильно промахнуться, потому как такие ранцы давно уже приказали долго жить, но надежды я не терял.
Человек не испытывает счастья после того, как желания исполняются. Желания со временем тончают, становятся ничтожными и смешными. Счастье, если оно вообще есть, состоит в вечной любви к страданию. Вот она-то и есть та самая нежность, которая истощала и убивала меня во всей той стране швабской, где я зарился на чудеса, разыгрывающиеся, казалось, только для меня — и пришлось мне смириться с собственным ничтожеством.
Едва сойдя с поезда, я направился на Мислопольскую. И купил этот ранец. Нашел его в шорной мастерской, что у самого моста. Стоил он две тысячи семьсот. В марках — примерно пять… и немного мелочи. Я страшно устал и, разглядывая себя в ауслунгах, пришел к выводу, что лицо у меня выглядело болезненно.
И вот, наконец, я добрел до того самого перекрестка, что был в самом начале рассказа. Туда — Верхняя Псача, само имя которой невозможно воспринимать без насмешливого удивления, сюда — шоссе в Лайковац, логово железнодорожников, в котором царят картеж и пьянка; однажды железнодорожники в Лайковаце избили какого-то столичного поэта. Ранец в моих руках смерзся, скрючился, как снулая рыба, но дело было вовсе не в холоде, суть состояла совсем в ином: сам ранец скончался, угас. Напрасно я прижимал его к груди и пытался согреть своим дыханием; его шелковая синева, небесная голубизна просто-напросто сгорела, из нее более не возносились в небо радужные мосты.
Смеркалось, а до Верхней Псачи и дома Дражичей оставалось еще часа три ходу, если только человек не несется сломя голову, представляя, как ему возрадуются все живые и покойные, и даже те, что еще не родились — хотя псачские перипетии кому угодно крылья подрежут, так что в Верхнюю Псачу можно войти только на четвереньках, с пониманием того, что на твои плечи в любой момент могут набросить саван.
И все-таки, думал я, несмотря на все это, здорово после стольких лет появиться на родном пороге, хотя отец мой Байкула вместе со своей липовой ногой преставился давно, а мать Срчика — в прошлом году, в Михайлов день. Я не смог проводить их ни к алтарю церкви святого Иеремии, ни до Сакаркучского кладбища. Оба раза хозяин отказался дать мне урлауб, да и мои просьбы были высказаны так, будто мои покойники еще живы, хотя я еще тогда был уверен, что там будет кому выкрикнуть мое имя, может, кто-то из мрачных дядьев — которые снесли крышу с нашей хибары, разобрали ограду, отняли землю, продали кобылу Нону и промотали деньги — или подколодных теток, которые готовы были подмешать мне в вино яду, а в ухо мое затолкать жука-короеда.
И вот, пока снежинки таяли в воздухе, я понял, что не стоит входить в село с этим смешным ранцем под мышкой. Вдруг бы меня увидели родичи Милоша? Сам-то он неизвестно где пропадает, но все равно, люди всё припомнят, потому что с обитателями Верхней Псачи никогда ничего не случается, но если что и произойдет, то запомнят навсегда, как запомнили какого-то Епура, который живого щегла проглотил.
Нашел я какой-то обломок доски, разгреб под старым буком прелые листья и зарыл в них тот ранец, совсем как когда-то припрятал его в школьной поленнице.
Никто меня не заметил. Снег сыпал, словно в сказке, а я хохотал и победоносно колотил ногами по земле, пока кто-то не хлопнул меня по плечу и не обозвал дураком.
Милица Мичич-Димовска
У перекрестка
Женщина знала, что заснуть больше не получится. Тонкая пелена сна упала с глаз, открывая явь, словно поле, над которым поднялся туман, и оно предстало перед взором наблюдателя в виде голой мерзлой пустоши.
В голове у нее все еще прокручивались картины приснившегося пространства, какие-то ванные комнаты и нужники в конце больничных коридоров, по которым она блуждала, а потом оказывалась на усыпанном щебнем пространстве между рельсами, умудряясь в последний момент обойти ямы с тлеющими на дне углями.
Она окончательно проснулась, одинокая, в гостиничном номере, ощущая, как ее охватывает холодная действительность, которую не мог обмануть никакой сон. Серый сумрак номера, будто инеем пронизанный неоновым светом, проникающим в окно с улицы, станет для нее — и она чувствовала это — задником сцены, на которой разыграются тягостные репризы дневных событий, пройдет скрупулезный просмотр допущенных ошибок и проступков. Она видела миниатюрный циферблат ручных часов, на котором дрожали электронные цифры. Было десять минут четвертого. С тех пор как она возглавила на предприятии бухгалтерию, предварительно став любовницей шефа, пробуждение среди ночи, посреди нездорового сна, стало восприниматься ею как данность, как неумолимый факт.
Вот и сейчас, остановив взгляд на часах (своим черным кожаным ремешком они напоминали ей летучую мышь с растопыренными крыльями), она знала, что избежать предстоящих воспоминаний не удастся. Прошло неполных два часа, как она лежала на этой кровати со своим директором, который в каждой командировке требовал, чтобы они сняли какую-нибудь комнатенку, дачу или гостиничный номер. Видела нависшее над ней лицо, напряженное и сосредоточенное на исполнении акта телесной близости. Едва сдерживалась, чтобы не оттолкнуть его. Несмотря на то, что она была его любовницей, чувства близости у нее так и не возникло. Ее задачей было расчетливо подстраиваться под него, надев на лицо маску похотливости, и она выполняла ее прилежно, опасаясь, что директор бросит ее и тем самым лишит привилегированного положения в фирме.
Год тому назад она впервые использовала возможность стать чьей-то любовницей из корыстных побуждений. Или по нужде, как она обыкновенно убеждала себя, словно это могло оправдать ее унизительный статус. Статус члена добропорядочной семьи.
Она пребывала в браке уже восемнадцать лет, выйдя замуж в двадцать два года. У нее были сын и дочь. Ее муж руководил гигантским предприятием, которое никак не могло приспособиться к изменчивым условиям рынка. Когда оно обанкротилось — а тянулось это несколько месяцев — с ним случился инсульт.