Страница 1 из 8
Арина Крючкова
На дне моего океана
Первая. К.
На кухне накурено.
Мама всегда была против курения в квартире, но теперь её не стало, и на кухне накурено.
Кит никогда не любил курить – ему, честно, не нравилось – но курили его друзья, и сигареты водились дома, и прикурить можно было от газовой плиты. Кит кашлял, сопротивляясь сигаретному дыму, но мамы больше не было, и на кухне было накурено.
Накурено Китом, который хотел, чтобы всю квартиру заволокло дымом, чтобы потолок пожелтел вместе с его зубами, чтобы цветы умерли от отравления никотином. Накурено Китом, который не знал, как ещё можно отомстить маме за смерть.
Мама была молодой. Мама была позарез нужна ему. И друзьям. И всем-всем-всем – всему миру, честное слово! – но в какое бюро теперь прийти с этим «честным словом», чтобы добиться пересмотра личного дела? Есть какая-то ошибка. Мама – это же мама! – не могла умереть. Не сейчас.
Мама не была похожа на маму. Когда она приходила на собрания в старших классах, над ней смеялись и просили не выдавать себя за родительницу. Она тянула разве что на сестру (и вряд ли на старшую). Юная, совсем как девочка тонкая, лёгкая на подъём. Говоря откровенно, мама была, пожалуй, младше Кита. Она прекрасно умела выдавать себя за семнадцатилетнюю дурочку. И влюблять в себя всех: от солидных мужчин до мальчишек, сверстников её сына.
Мама всё время путешествовала. У неё был небольшой сиреневый чемодан с неизменным и весьма сомнительным (загадочным) содержимым: три вечерних платья разной степени открытости (для бала, для театра или другого светского выхода, для свидания или вечеринки), палатка на два спальных места на температуру до минус тридцати, пара спальных мешков с рукавами. Такими необычными мешками мама гордилась больше, чем всеми платьями, вместе взятыми. Может, она бы и в театр, и на бал, и на свидание ходила бы в спальном мешке…
Кит улыбнулся этим мыслям, и тут же у него в левой груди защемило какую-то мышцу. Он поморщился, сделал глубокую затяжку, раскашлялся, проклиная огненный скрежет в лёгких, вернулся в озлобленное состояние: ненавидеть мамин сиреневый чемодан – всё, что у него от неё осталось.
Ему позвонили из аэропорта. Чёрт знает, откуда был известен номер: может, в анкете постоянного члена какого-то клуба полётов указывались контакты ближайших родственников, но Кит не мог бы поручиться – он никогда не летал. Ему сказали: «Вы не смотрите новости?» Он не смотрел. В трубке тяжело вздохнули и сказали, что самолёт, которым летела его мама, рухнул. И дальше: «человекоподобных останков нет, опознавать нечего». И дальше: «но багажное отделение пострадало меньше, вы можете забрать чемодан».
«Человекоподобных останков нет».
Кит знал, что это не могло быть сказано о его маме. В мире нет никого человекоподобнее, чем она. Никого человечнее, живее, никого больше похожего на героев с ароматных страниц старых романов – а какие ещё нужны доказательства того, что ты – человек?
И всё же это было о ней.
Кит не выходил из дома уже неделю. Он не ел, пил только кипячёную воду и курил, курил, курил. Он даже не знал прежде, как много сигарет успели поназабывать у него дома друзья – целое мусорное ведро пачек. Но и эти пачки подошли к концу, и Кит должен был встать, собраться и выйти. В глазах темнело.
Его, наверное, искали в университете, но он отключил телефон. Он ещё как-то нашёл силы прийти на похороны (мамина тётка организовала глупую, пошлую, фальшивую церемонию с пустым гробом и слезами на лицах тех, кто не ощутил бы его боли, даже если её уменьшить во сто крат), но на поминки пойти не сумел себя заставить («Неблагодарный, вот так вот с памятью о родной матери!» – сказала тётка)
Его не знобило даже, просто держало в ощущении неумолимого холода, и руки были ледянее, чем стены морозильной камеры, но он даже не подумал накинуть куртку, прежде чем выходить в мутный уличный февраль. Так и пошёл – в футболке. Люди озабоченно озирались, но Кит не видел этого, потому что не смотрел по сторонам, он и прямо-то смотреть не мог.
Дошёл до супермаркета, купил сигарет – столько, сколько поместилось в карманы растянутых старых джинсов и в руки – постоял, облокотившись на стеклянную стену-витрину, перевёл дух, пытаясь найти в себе хотя бы немного сознания, чтобы хватило до двери в подъезд, а там уж как-нибудь… Оторвался от стены и пошёл (холод уже не чувствовался, сломался, устал добиваться его внимания). Минуты за полторы до дома чёрный вихрь (Кит был, наверное, слишком слаб, чтобы опознать в стремительно бегущем чём-то человека) обогнал его, налетел спереди и сбил с ног болючим ударом в лицо.
Кит лежал в снегу, и ему было жарко. Лицо горело и пульсировало так, словно кто-то его вскипятил: характерные обжигающие пузырьки лопались по коже; чувствовался солоноватый вкус крови, но в глазах было слишком чёрно, чтобы проверить, правда ли она течёт. Прежде, чем Кит смог прийти в себя, железный удар ботинком под рёбра отбил у него желание вставать из сугроба и функционировать хоть как-то.
(Желание, которого, говоря на чистоту, у Кита и так уже много дней не было, а теперь – уж точно.)
Но через несколько вечных секунд после удара чёрный вихрь стал проясняться чертами, поднял Кита с земли и принялся отряхивать. Сквозь мутную тьму проступали давно выученные, болезненно знакомые черты Димки – старого школьного друга, самого любимого после мамы человека на свете, дороги с которым разошлись, когда прозвенел отпускной звонок после одиннадцатого класса.
– Я – тебя – ненавижу! – зло процедил Димка и, крепко держа Кита за шкирку, врезал ему ещё раз – теперь по другой щеке. И потащил домой, не говоря больше ни слова.
Он сам нащупал ключ в кармане у Кита, вставил его в замочную скважину и почти швырнул друга в квартиру. Махал руками возле носа, разгоняя, видимо, табачный дым или запах (не помогло). Кит соображал слишком плохо, чтобы задаваться какими-то вопросами, и был слишком слаб, чтобы подняться. Димка запер дверь изнутри, сунул ключ в куртку и сел на пол, нависнув страшной глыбой над тощим и смертельно бледным китовым телом.
Мама называла Димку «Митей». Мама и больше никто. Когда им было по восемь, Диму перевели в их школу и они подружились; когда Кит впервые привёл его домой – Димка в тот же день остался у них на ночёвку, мама налила им горячего тыквенного крем-супа с яблочными дольками, потрепала мальчишеские вихры и сказала: «Кит, если твой гость захочет хлеба, принеси его из холодильника – у нас есть чёрный с кунжутом и ещё кавказские лепёшки. Приятного аппетита, Митя».
Они ели суп быстро-быстро, так, как детям вообще-то не полагается, а потом Кит наливал добавку и чуть не опрокинул кастрюлю, и Димка всё твердил: «В жизни не пробовал ничего вкуснее!», – а Кит отвечал: «Да ладно тебе, суп как суп», – хотя вкусно, конечно, было, просто мама готовила так всегда, а у Димки дома никто не умел так готовить, да и не пытался, в общем-то.
Мама заботилась о Ките, Дима часто наведывался в гости, и тогда мама заботилась о Ките и Мите. А иногда мама улетала (она научилась оставлять сына одного, как только он пошёл в детский сад, потому что никакая любовь не могла заменить ей дорогу), снабжала их ворохом наставлений, и они учились заботиться о себе сами. В одно из таких её путешествий мальчишки сидели на кухне в полумраке, варили себе пельмени, и Димка вдруг признался:
– Никита, я должен тебе сказать кое-что очень, очень важное. Ты только меня прости.
Он помолчал недолго, и Кит его не торопил: мама учила, что перед самыми важными словами человеку надо собраться с силами. Кит терпеливо ждал, когда друг соберётся. Он, наконец, продолжил:
– Мне кажется, я люблю твою маму больше, чем свою. Она мне роднее. Будто бы я твой брат.
Кит ничего не ответил, только кинул пельмень в кастрюлю неосторожнее обычного и вскрикнул, когда брызги кипятка обожгли ему руку. Не обращая на это внимания, Дима продолжал: