Страница 30 из 52
Да, это были «Времена года», — Аббадо и мои. Продавец очень удивился, когда я попросил подыскать что-нибудь иное.
Другое поколение
Mой друг, альтист Хатто Байерле и я сопровождаем Рудольфа Серкина после его концерта в Вене к отелю.
Усталый, обессиленный, он все же старается быть любезно-разговорчивым. Речь идет о вещах, казалось бы
личных, но и в целом важных: Мальборо, Моцарт, Музыка...
Мы подъезжаем к отелю «Ambassador», в котором он останавливается вот уже несколько десятилетий, и
прощаемся. Вежливость — необходимая составная часть его личности; так можно охарактеризовать
Серкина. Это выражается и в словах, которые он произносит на прощание.
Многие на это почти не обращают внимания, часто и вовсе не замечают. Но подлинная сущность человека
обнаруживается именно в мелочах.
Пока мы усаживаемся в машину, Рудольф Серкин, выдающийся артист, только что проигравший
утомительнейший концерт, стоит у дверей отеля и ждет, пока Хатто заведет машину. Мы медленно
205
трогаемся, и он, познакомившийся со мной всего лишь полчаса назад, стоит у входа в отель и приветливо
нам машет...
Может быть, об этом и говорить не стоит. Но для меня это как бы знак «другого поколения», которое еще
знало цену общению. В мелочах, в неприметнейших жестах. Для Серкина - я уверен - не существовало
пустых формальностей. У него и его сверстников такая благовоспитанность была в крови.
«Считай сам!»
Hью-Йорк. Год 1988.
Мы с Леонардом Бернстайном играем сравнительно новый, весьма своеобразный концерт Неда Рорема с
Нью-Йоркским филармоническим оркестром. Времени на подготовку, как всегда случается с современными
произведениями (хоть и не только с ними), отпущено маловато. Рорем, старый друг Ленни, сам
присутствует на репетиции. Время от времени между ними разгораются творческие споры. Понятно —
Бернстайн сам композитор. Ощущается некоторое напряжение, хоть в целом и доброжелательное. Вечером
во время концерта происходит маленькая авария. Бернстайн дирижирует коду на три четверти, хотя она
задумана как вальс, написанный на четыре. Мне довольно сложно следовать маэстро, тем не менее, мы
одновременно достигаем заключительного аккорда. Бернстайн, слегка озадаченный, раскланивается перед
публикой и, покидая сцену, спрашивает то ли себя, то ли
207
меня: «What happened?»* Я не решаюсь сказать ему: «Le
уверен, к тому же, по привычке сначала предполагаю, что ошибся сам. Тут-то Бернстайна внезапно
посещает озарение: «Gee, I fucked it up...»*** Ликование публики еще продолжается. Следующий поклон с
автором!
Однажды с секстетом Брамса соль мажор, который я играл впервые в Локенхаузе, злоключение в концерте
поджидало и меня. Во втором такте медленной части обнаружилось, что фактура — а вместе с ней и весь
ансамбль — распадается. Неприятное происшествие заставило нас, прекратив игру, начать сначала. Вместе с
намерением быть на сей раз более точным, возросло и напряжение. К моему изумлению, на том же самом
месте все снова рассыпалось — кто в лес, кто по дрова. Страшная неловкость: все происходит на публике.
Тут ко мне наклонился альтист Владимир Мендельсон и шепотом, который, как мне казалось, слышен всему
залу, сказал, что мне надобно играть вдвое быстрее. Только тогда случившееся дошло до сознания.
Катастрофа, несомненно, разразилась по моей вине. Виолончелист Хайнрих Шифф помог разрядить
ситуацию, громко рассмеявшись. Стресс прошедшего дня, усталость и стремление сделать все как можно
лучше заставили меня считать Adagio на восемь вместо четырех. Третья попытка принесла удачу.
* Что случилось? (англ.)
** Ленни, это ваша вина (англ.)
*** Я облажался... (англ.)
208
Это было на третий год фестиваля; мы с кларнетистом Эдуардом Бруннером играли поздний квинтет того
же Брамса. Во время первого исполнения, сбившись в счете, я на протяжении четырех тактов буквально
«плавал». Обиду усиливало и то, что в сочинение, в которое я был просто влюблен, мы вложили много
репетиционного времени. Появился (не без специальных усилий) повод организовать повторное
исполнение, вообще-то такую ситуацию скорее следует считать редкостью. Еще две репетиции были
призваны скрепить ансамбль. Но увы, дойдя во время концерта до коварного места, я, несмотря на всю
сосредоточенность... сбился снова. Профессия, в которой слух и счет обязаны функционировать синхронно, имеет свои подводные камни. К тому же следует еще и музыку играть! Ну положим, играть-то я еще мог. Но
неимоверное перенапряжение не раз ставило подножку счету.
Братислава 1990 год. «Концерт без границ», организованный Amnesty International. Дирижер Иегуди
Менухин; я впервые выступаю с ним, когда он в такой роли. Репетируем Второй концерт Шостаковича.
Лорд Менухин, тогда еще сэр Иегуди, дирижирует его в первый раз и прилагает заметные усилия, чтобы
справиться с малознакомым произведением. Большой надежности это обстоятельство в оркестр не вселяет.
В финале и я чувствую себя не вполне уверенно и прошу Менухина вечером в определенном месте дать мне
знак к вступлению, что он со своей обычной учтивостью, естественно, обещает.
209
Вечером: телевидение, радио, полный зал, всеобщее напряжение. Все - оркестр, Лючия Попп, Алексис
Вайсенберг и сам маэстро максимально собраны. Мы уже почти в финале. Менухин в условленном месте
дает мне знак к вступлению, но... раньше на целый такт! Я поражен, — выжидаю. Все хорошо, что хорошо
кончается. Бурные аплодисменты.
Дорожные указатели заслуживают уважения, но не всегда им надо следовать. Вторая половина истины
гласит: На Бога надейся, а сам не плошай. Прежде всего: считай сам.
Maestrissimo
В декабре 1979 года в Берлине шла запись концерта Чайковского, — она до сих пор осталась единственной
моей записью этого произведения. С дирижером Лорином Маазелем мы уже годом раньше встречались, совместно исполняя Второй скрипичный концерт Прокофьева. В сущности, то был хороший опыт. Лорин, элегантный, точный, все больше воодушевлялся во время исполнения и таким образом поддерживал
внутреннюю драматургию сочинения. Так и теперь, все шло довольно гладко. Разве «гладко» — это
хорошо? Разве это не признак поверхностности? Когда концерты или записи бывают гладкими? Может
быть, когда музыкант остается холодным и его исполнение кажется отполированным. Это мне абсолютно
чуждо, — как в музыке, так и в жизни. Пожалуй, я лучше скажу так: мы продвигались дружно и без помех.
Шел третий и последний день нашей совместной работы. Оставалось закончить вторую
211
часть концерта и записать «Меланхолическую серенаду». «Серенаду» я играл часто и охотно — она остается
шедевром малой романтической формы. Но с Маазелем исполнять ее раньше не приходилось; я попросил
Лорина прийти на полчаса раньше и прослушать меня до записи. Он, хоть и без большой радости, согласился.
В половине десятого я был в Филармонии. Лорин слегка опоздал. По лицу было видно, что он не выспался.
Он вел себя учтиво и в то же время как бы отсутствовал. «Прошу вас — начинайте!». Я сыграл ему пьесу и
попытался высказать свои просьбы. «No problem». Маэстро не видел никаких трудностей. Зачем
беспокоиться? Все и так ясно.
Ну, что же, ясно так ясно. Я получил ответ на два-три вопроса, мы обсудили несколько фразировок. Вскоре
все отправились на сцену. Начали со второй части концерта. Духовые интонировали очень приблизительно
— а ведь они были музыкантами Берлинской филармонии и уже накануне играли это произведение на