Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 15

– Вы не расскажете мне, почему вы расстались? Я никогда ему не говорил. Все, что он знал от меня, уместилось бы в клюве у крошечной птички. Я был один, это правда, и я не скрывал, но ничего про нее и про нас…

– Потому что она так решила.

– Вам бы стоило, знаете, тоже…

Он сглотнул, подбирая слова. Я смотрел на него, не мигая.

– Мне бы стоило?

– Тоже решать. И почаще. Прошу вас, почаще!

Он едва ли не вскрикнул. Я встал. Подошел энергично к балкону. Мне хотелось ему показать… уж не знаю, что именно… силу? Нежелание слушать мораль? Я не думал его обижать. Но играть эту жуткую роль, хорошо мне знакомую с детства, – роль послушного тихого сына, вечно ждущего папиных слов, его взгляда, улыбки, неловких хлопков, – ну, не мог я, не мог!

– Потому что вы вовсе не тот… Вы не тот, кого многие видят. Или, может, напротив, – не видят. Вы мне нравитесь. Правда, поверьте… Я хотел бы сказать вам, что это пройдет, что вы встретите ту, кто вас верно поймет… Но боюсь, не пройдет. И боюсь, что вы станете… станете им: не таким, кем могли бы, а кем-то другим… Неприятным. И старым. И злым. И несчастным. И вечно усталым… Не хочу, чтоб вы были таким! Напишите о том, что считаете важным. Напишите в письме. И отправьте его… Я, вы знаете, ей отправлял фотографии луж и мостов, и улыбчивых псов, и старинных домов. Я отправлял ей конверт за конвертом. Жаль, что не мог запечатать свой голос или какой-нибудь радостный запах. Мне так хотелось отправить ей время… Я бы его ей связал, как журнал, только не лентой, а чем-нибудь крепким… Чтобы не выронить, не потерять… Я был уверен, что скоро вернусь. Нина писала мне: «Жду не дождусь».

– Что же случилось?

– Случилась война.

– А Нина? Она…

Я боялся сказать «умерла». Я все так же стоял у балкона. Небо стало кроваво-зеленым. А ведь это немыслимо, да? С подоконника спрыгнула кошка и взглянула на нас свысока. Вот бы стать кем-то вроде нее. У меня вдруг вспотела спина. – Нина стала моим амулетом.

Я все тот же приветливый парень. Ты смеешься теперь надо мной? Ты права, я, конечно, другой. Но и ты ведь, наверно, другая? Мне, ты знаешь, порой даже кажется, что другая «ты» так не похожа на ту – на мою, на вчерашнюю «ты», что она мне совсем не понравится. Но какая, в конце концов, разница? Я пишу ведь не «ей», а тебе. Ты, наверное, скажешь, я вру? Ну, когда, как сейчас, говорю, что не тот, что теперь я другой? Потому что все так же живу в неприглядной какой-то норе, глубоко под землей, вдалеке ото всех. Только это не так! Тут красиво, тепло и не так уж темно. Тут уютно и пахнет тобой. Пахнет сливами, летом, травой. На полу – марокканский ковер. На столе – невысокий стакан. Я налил в него сок для тебя. Хочешь выпить его хоть сейчас?

За последние несколько лет я принес сюда уйму вещей. Эти вещи мне прежде не нравились. И увидев их, ты удивишься. Понимаешь ли, я изменился. Стал терпимей к вещам и к себе. Ты могла бы меня вдруг спросить: «Отчего же я так изменился?» Я бы вырвал тетрадный листок и составил внушительный список. Там бы был, например, нектарин, а еще, может быть, маракуйя. Я включил бы в него акварель на меду и, пожалуй, миндальное мыло. Я стараюсь казаться счастливым. Ты бы это во мне оценила? Я надеюсь. Надеюсь, что да. И еще я надеюсь на то, что и ты бы была тут счастливой, потому что мой мир очень многим обязан тебе… Мне, наверно, пришлось измениться, чтобы это однажды понять. Так случилось, что я подружился с одним стариком. Он живет по соседству со мной. Раньше плавал повсюду на судне. Про́жил даже неделю в Бейруте. Рассказал мне про чай и сорбет. Он, ты знаешь, и вправду чудесный. Мы с ним как-то молчали вдвоем. Было, в общем, понятно, о чем. А потом я все слушал его. Я внимательно слушал, и, знаешь ли, что? Я как будто бы впитывал жизнь. Это было прекрасней всего. Это стало причиной того, почему я отправлю письмо.

Падение

Тем летом я лежала на земле, в уютной маленькой проплешине, оставленной толчками детских ног. В шесть лет мне нравилось качаться на качелях ничуть не меньше, чем играть в футбол. И я качалась, а потом, задумавшись о том, как было бы чудесно вдруг взять и полететь, упала на спину и замерла. А надо мной туда-сюда со свистом проносилась деревянная дощечка, служившая сиденьем. Мне было больно, но не страшно. Скорее, стыдно и не ясно, что делать дальше: подниматься? Да мне же голову снесет, едва я попытаюсь это сделать!

Спустя минуту или две я все еще лежала на спине и размышляла о своей судьбе: о том, как сумерки накроют город и все уйдут с площадки по домам, а я останусь тут. Хотя к тому моменту качели остановятся, я не уйду, я так решила. Ну, почти. Я представляла бабушку, которая отправится на поиски, когда узнает, что мой брат в который раз меня оставил. Я представляла страх в его глазах (какое сладостное чувство!), когда мой дедушка, нахмурив брови, покраснев, откашлявшись, объявит очень строго, пожалуй, даже грубо, но вместе с тем уныло, уныло и печально, а также, хорошо бы, чтобы хрипло и, может, ну, немного обреченно, что он отныне в нем разочарован. Я представляла, как мой брат побагровеет, как будет отпираться, невнятно и нелепо бормотать, что это я решила с ними в рощу не ходить, что он не виноват. Я представляла жизнь, в которой буду наблюдать за всеми, как маленькая мошка. Она сидит на подоконнике и слушает, и смотрит, и вздыхает. Потом она взлетает – и незаметно исчезает в голубоватой дымке за окном. Никто не думает о мошке – только я. Я думала о ней, когда лежала в ямке на земле. Мне было шесть, и я завидовала мошке.

А в небе тихо открывались окна, и толпы кузнецов готовились начать концерт. Сегодня, как всегда, они играли только для меня. Сначала вкрадчиво и нежно, как если бы меня будила мама. Потом чуть громче. И еще чуть-чуть. Настойчивей и выше, быстрей-быстрей-быстрей, как будто сотни машинисток печатали на стареньких машинках письма. Я слушала, как мчатся звуки, похожие на щепки, которые трещат в оранжевом костре. И думала о том, что мухи, к сожалению, совсем не музыкальны: жужжат, как провода, нависшие над узкой и прямой дорогой, которой мы идем домой, когда внезапно портится погода. Однажды я увидела лохматую собаку, которая сидела на пригорке и всматривалась вдаль, а с неба падали ажурные снежинки и мягко приземлялись на нежный черный нос. Наверное, она ждала кого-то. Тогда и я пристроилась с ней рядом и тоже стала ждать. Никто не приходил. Я рассказала ей немного о себе, о том, что мой любимый цвет – небесно-синий, а буква – М, а цифра – два, что я люблю клубнику и не люблю разваренный картофель, что я, как и она, умею плавать по-собачьи, что не боюсь грозы, что вечером раскачиваю зуб, который скоро должен выпасть, что обожаю просыпаться рано утром, когда все в доме крепко спят, и целый час играть в игрушки, которые хранятся в большом облезлом чемодане под кроватью, что не умею рисовать носы и собирать съедобные грибы, и что меня еще никто и никогда не звал с собою на рыбалку, а мне бы так хотелось… Собака слушала, как падают снежинки. Подхваченные ветром, мои слова кружились вместе с ними и оседали на ее ресничках, на лапах, на ушах и на спине. И я решила, что пушистая собака умеет слушать как никто другой, и что мне крупно повезло, что именно она, а не какая-нибудь кошка, хомяк, мальчишка или крыса, узнала про меня в такой заснеженный момент.

Однако если бы собака, а не я, пришла тем летним вечером домой, ее скорей всего бы не пустили. Не думаю, что бабушка и дедушка ей бы позволили остаться и спать в моей кровати. Хотя, наверное, ее бы пожалели, погладили по голове и дали ломтик колбасы. А после ей сказали бы: «Иди. Иди к себе домой, собака». И, потоптавшись у порога, в конце концов собака бы ушла. Она вернулась бы во двор и села у качелей, с которых я упала, когда задумалась… когда задумалась о том, как было бы чудесно вдруг взять и полететь. Точь-в-точь как птица, а не глупенькая мошка.