Страница 128 из 135
Говоря так, американец задымил сигарой. Потопил в сигарном дыму и сладком курильном аромате и ее и себя. Он хотел, чтобы все завертелось в великолепном восторге. «Почему я теряю голову?» — в то же время подумал он. И на вопрос ответил вопросом же: «Наверное, от злобы, а может быть, от любви». Он то становился на колени, то подымал в воздухе кнут, грозился, то шуршал перед ее маленьким, почти детским лицом долларами.
Блондинка вдруг рассмеялась.
Американец вздрогнул и на миг окаменел. Потом совсем спокойно, не торопясь открыл маленький шахматный столик. Синими большими глазами блондинка в руках американца увидела блестящий светленький револьвер, направленный дулом ей в лоб.
В прохладном, богато убранном салоне ресторана, где из больших окон смотрел неясный день и по стеклу стекали капли дождя, как слезы (читатель, может быть, спросит: да что вы, в самом деле, товарищ писатель, все рестораны да рестораны? Ах, любезный товарищ читатель, — вся Европа — ресторан!), за столом, накрытым слегка прокрахмаленной скатертью, сидели двое: низенький толстый, с головой, похоже на редьку, с черными маслеными глазами испанец и, против него — уже знакомый нам грузный, как трехтонный автомобиль, — американец. Они завтракали, и груди их были прикрыты салфетками ослепительной белизны и тоже слегка подкрахмаленными.
Испанец глотал устриц, которые, скользкие и холодные, с писком проваливались в вулкан его желудка. Американец, держа в белых пухлых руках вилку, терзал на тарелке красного омара. Утолив первые приступы голода, испанец заговорил о женщинах.
— Европа истаскалась. И хорошо, что у нас не так много рождений. Подумать только, какие бы слабосильные, слабонервные люди были. Европе было хорошо, когда на нее волнами накатывались азиатские народы, свежие нации, которые давали Европе силу и хорошее потомство. А теперь? Правда, этот недостаток азиатских народных волн мы компенсируем немного нашей колониальной жидкостью. Но и в колониях не везде народ здоровый…
— Значит, Европе капут?
— Нет, нет. Еще есть на нашем шаре земном — хоть и немного — свежие нации. Русские, например.
Испанец недавно сошелся с одной русской графиней.
— Тонкость чувств у них, у русских, — говорил испанец, — восхитительная. Я постиг, что нам, Европе, нужно смешение со здоровой, свежей нацией.
— Только не русские, не русские. Нет, нет — кто угодно, может быть, армяне, какие-нибудь туркмены. А русские — ну их к черту с их тонкостью чувств. Особенно теперь. Говорят, что вы знакомы с графиней Ижболдиной. Так смотрите, не агент ли она чекистов.
Испанец сделал большие глаза и от удивления закусил конец салфетки.
— Чему вы удивляетесь? Они, русские, все, все теперь агенты большевиков, даже эмигранты. У меня лично был случай. Разве вы не читали в газетах: большевичка забралась ко мне в квартиру и покушалась на мою жизнь. Дала несколько выстрелов и скрылась. А также сначала были и «тонкость чувств», и все, что хотите. Если когда-нибудь Америка будет в положении Европы, то есть начнет вымирать и вырождаться то и тогда она не станет бросаться в объятия русской нации, как это делает Европа, восхваляя свежесть этой соломенной нации. Никогда.
Испанец выронил салфетку изо рта и слезу из глаза:
— Так это с вами был прискорбный случай, это вы подверглись покушению со стороны чекистки?
Слезу пролил испанец не из сочувствия к американцу, а оттого, что пожалел себя: уж не спутался ли и он с чекисткой. Чтоб отогнать неприятные предположения, испанец заговорил о колебаниях акций на мексиканские серебряные рудники.
— Вы русская? — спросили блондинку уже в десятом месте, куда она пришла наниматься в качестве фигурантки или певицы.
— Да, русская.
— Эмигрантка?
— Почти. Вернее, поневоле.
— У вас нансеновский паспорт? Или удостоверение от консула?
У блондинки не было ничего. Ей вежливо кланялись, показывая прямые проборы на голове из реденьких волос, и сожалели о невозможности предоставить место.
Девушка шла дальше. Шла по улице, на которой, как читатель уже предупрежден, все время было пасмурно и дождливо.
Над большими столицами Европы весеннее небо похоже на осеннее.
Туча над землей
— Какая чушь! — бросил пилот. — Что ж из того, что у меня жар?! Зато — голова работает превосходно!..
— Нет, нет, — возражала Нина, — сегодня ты лететь не можешь! Сегодня ты болен.
И оба друг перед другом лгали: он вовсе не был болен, но, встав поутру, решил сказать жене, что у него жар, что это, видимо, припадок малярии, она — Нина — вовсе не хотела, чтоб он оставался дома, но старательно упрашивала остаться только потому, чтоб не навлечь на себя подозрения ввиду предстоящего ей сегодня свидания.
Он знал это, а поэтому хотел, во-первых, испытать ее, а во-вторых, потом, может быть, притвориться героем перед ней и, несмотря на боль, отправиться лететь.
Она подозревала, что он знает о ней все.
Так оба они превосходно знали друг друга в этот момент, и оба старались делать так, как будто ничего не знали. У обоих игра выглядела искренним делом. Ложь принимала облик правды.
Он тер себе лоб, принимал хину, считал свой пульс.
Она все крепче его обнимала, все горячее ему говорила:
— Не улетай сегодня, Леня, ведь…
— Да пойми, что надо! Долг прежде…
— Что значит «долг»? Пусть другой…
— Дай лучше коньяку! Коньяку дай скорее! Он согревает! Тепло…
Она подавала ему рюмку с красным жгучим питьем.
Леня сорвал с постели одеяло. Кутался в него. Пил.
В комнате было полутемно. В окно смотрел смутный весенний рассвет.
Лететь надо было утром, с очередной почтой. Пилот посмотрел на часы.
— Дай чаю, Нина. Ча…
Она пошла греть чайник в маленькую, как коробочка, кухню. Он посмотрел ей вслед: босые ноги, с тоненькими длинными ступнями, едва касались земли — летящая походка. И еще за дверью мелькнула ее коса, небрежно, по-утреннему заплетенная; белая коса.
Вот все это милое, белое, дорогое — дороже всего — будет раздавлено другим.
А он? Пилот посмотрел на себя в зеркало: землистое худое лицо.
— Отчего это у нашего брата, летчиков, лица худые и темные? Словно какой-то питекантроп!.. Что-то глаза-то у тебя больно блестящие?! — сказал он своему отражению в зеркале.
— А может быть, ничего неприятного и нет? Может, фантазия? — Это уж не он, а кто-то другой, за него, в нем стал догадываться.
Вошла хрупкая Нина, поставила на стол стакан чая и накинула пуховый платок поверх голубой кофточки.
— Ты за новый быт или… — спросил он.
— Разве чай не горячий или… — спросила в свою очередь она, не поняв вопроса.
— Одной моей любви тебе мало, мало?
— Ты, должно быть, бредишь. Прими еще хины. Хотя…
— Коньяку! — крикнул он.
Выпил одну, вторую, третью.
Размахнулся. Нина испугалась. Нагнулась. Но он не ударить хотел: обнять.
Надел просаленную старую фуражку.
Нина знала, что эту фуражку надевал он в моменты своей острой грусти и неудач. Тогда он любил свои старые вещи, как любят старых друзей.
— Я за старый!.. — сказал он и захлопнул за собой дверь.
Нина ощутила приступ раскаяния за все, что допускала по отношению к Лене, и особенно за только что, кажется, с успехом, проведенную игру.
Касьян Баской был деревенский парень. С гармошкой в руках, с лаптями на ногах, с «козьей ножкой» во рту, с копною белых волос на голове отправился он на красный фронт. Там он отличился бесстрашием, хорошей пляской, веселой песней («Красноносые алтынники, все Касьяны именинники»). А после красного фронта у него остались: орден Красного Знамени, билет коммуниста и путевка на рабфак. Но ни копейки денег.
Поэтому вместе с другими студентами нанялся он осенью на работу: разбирать кирпичный остов одного большого разрушенного дома. Там же и по той же причине работала Нина.