Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 135



Кропило в дешевом кафе встретил Соланж и уговорил ее ему позировать. Для Соланж, с ее мечтаниями о добре, с ее ожиданием кого-то необыкновенного, Кропило как нельзя более подходил: в нем она нашла и талант, и какие-то смутные идеи о каком-то будущем, что теплились в голове художника как обрывки той идейной жизни, какую он начал было вести в Петербурге, — и протест против общежизненного зла, против лжи, мещанства и т. п., — и, наконец, атмосферу какой-то неудовлетворенности и постоянного искания. Его жизнь в неуверенности и в нужде казалась ей чем-то прозрачным, сквозь что ясно просвечивала вся механика человеческих отношений.

Дружеское расположение Соланж заменило Кропило расположение к нему товарищей по партии, которых он бросил. Ее восхищение перед его талантом как художника заменяло ему ту похвалу, какой он был избалован в Петербурге. Он предложил Соланж разделить с ним его убогую жизнь.

Когда началась война, Соланж и он пошли добровольцами на фронт.

Во время верденских боев Кропило был сильно изранен и покалечен.

Вскоре он был доставлен в Париж, и Соланж разрешено было находиться при нем.

Кропило начал выздоравливать, но еще часто ощупывал себя, не доверяя тому, что жив. А в те моменты, когда он отчетливо понимал, что воздух, люди, их заботы, их деятельность, их красота — все это по-прежнему для него, в душе его набегала такая волна радости, что ему казалось, не сходит ли он с ума от нее. Он не понимал того, что радость от жизни была в нем столь необузданна, что за сохранение этой радости он способен был на все.

В это время и случилось Соланж быть на митинге рабочих. Когда она услышала впервые бесстрашный, протестующий против войны голос народа, голос, раздававшийся в самом центре военного психоза, ей не показалось это изменой отчеству, потому что она слишком много видела крови, которой на полях, в лазаретах и больницах истекало это отечество. Она сама в этот раз вместе с другими кричала: долой войну! В этот же раз Соланж и спасла неосторожного министра от неприятностей.

Когда жена ему рассказала о митинге, о борьбе рабочих за мир, о министре, который как будто тоже за мир, но которого почему-то никто из рабочих не захотел слушать, то Кропило махнул рукой и с развязною веселостью, свойственной бесстыдным озорникам, ответил:

— Ах, друг мой, все эти социальные контраверзы ничего не стоят. Кто заботится о социальном, тот прямой враг человека с его простыми функциями: мозговой, сердечной и желудочной. Остальное мелочь и дрянь. Впрочем, какое мне дело…

Сквозь необузданную и скотскую радость жизни у Кропило стала пробиваться хоть и не горькая, но никогда теперь его не покидавшая тоска по родной земле. Родная земля казалась ему мягче и нежнее французской. Только теперь Кропило как-то внезапно понял, что в Европе нет пространства, и еще как художник заметил: поскольку нет пространства, то есть поскольку все оно загромождено городами, местечками, постройками, постольку в здешней жизни преобладают прямые линии, сделанные рукою человека. Берега рек заделаны в правильно сложенный камень, поля перегорожены правильными, прямолинейными заборами, леса превращены в шахматную доску разбивкою их просеками на отдельные частные участки. Все земное пространство разрезано кратчайшими путями рельсовых линий. Вся, вся природа все больше и больше зажимается в камень и железо. Здесь преобладают прямые линии. А там, на его родной земле, природа еще в полных своих правах.

Радость жизни, мечты о родной земле и опять наступившая нужда привели Кропило к тому, что он решил отправиться к русским властям, принести перед ними покаяние во всем, что он раньше делал и думал, письменно рассказать русскому царю о том, что между прежним социалистом-революционером и теперешним художником, возлюбившим свою землю, нет ничего общего. Он уже начал набрасывать черновик такого прошения, держа это в строжайшем секрете от Соланж. Показав несколько раз переделанный текст одному чиновнику русского посольства, он наконец вывел на хорошей слоновой бумаге просительные и униженные слова к русскому царю. Два раза в тексте с наслаждением назвал себя мужиком и свое хоть и не очень глубокое, но все же участие в революционной партии мотивировал своей деревенской тупостью и невежеством. Написав, он снес прошение в русское императорское посольство.



Хромая на костыле — нижняя часть левой ноги у него была в лубке — и бережно держа в кармане справку о поданном прошении, Кропило вдруг остановился как вкопанный перед огромной афишей, красными буквами возвещавшей, что в России произошла революция. Когда Кропило, ковыляя, как подстреленный, прибежал в посольство, чтобы взять обратно свое прошение, — ворота посольства были заперты. И после многих, долгих, отравивших, разбередивших, разломавших всю его душу колебаний он вернулся домой с намерением забыть прошение и все, что связано с ним. На пороге своей мансарды он встретил Соланж, она обняла и, горячо поздравляя с русской революцией, расцеловала его. Соланж думала, что успехом своим русская революция обязана отчасти и деятельности ее мужа. У художника от этих поздравлений пошли круги в глазах. Он все меньше и меньше понимал, что с ним делается, что делается вокруг него и что из всего этого может произойти. Яснее всего было только одно: потребность скорее быть в родной земле.

Соланж переживала бурную радость от известия о начавшейся революции. Француженка, как хрупкий продукт старейшей европейской цивилизации, как дочь той страны, которая от солнечного Рима получила инерцию поступательного движения и в течение веков, временами в революционных грозах и бурях и почти всегда в романтическом тумане, продвигалась среди народов все вперед и вперед, возмечтала о новом народе, о новой стране, о том, чтобы ринуться туда, в движение, как можно скорее. Душа Соланж была обнажена всему новому, всему тому, чего не было.

Через комитет эмигрантов Кропило и его жена Соланж получили возможность отправиться в Россию.

И в комитете эмигрантов, и по дороге, и в России Кропило именовал себя членом партии социалистов-революционеров.

Соланж, как истинная мечтательница, отдалась революционному движению, потому что это казалось ей самым героическим. Ее можно было встретить в солдатских казармах, на митингах заводов, в уличных демонстрациях. И во всем и всюду она не только была зрительницей. Она работала у походных кухонь Кексгольмских казарм. Потом в лазарете пулеметного полка. Потом ведала доставкой жестяных банок с мясными консервами во дворец Кшесинской и в Таврический дворец. Наконец, развозила по полкам литературу большевиков.

Кропило же отправился в родную деревню Рязанской губернии. Он искал покоя, как усталый путник. Он хотел не видеть тех, кто именовал себя социалистами-революционерами, или просто социалистами, или просто революционерами, или никак не именовали, но совершенно так же, как и именующие себя, лезли к нему и в Париже, и в Стокгольме, и в Петербурге, и в Москве и крикливо, бойко требовали, чтобы он высказался о каких-то решениях, чьих-то речах, об известных и неизвестных ему лицах, ставших теперь министрами, о программе, о тактике, обо всем том смутном и будоражном, что всегда присутствовало в русской жизни под именем «вопросов». Кропило думал, что покой обретет в деревне и что, может быть, деревня поможет ему забыть и Монмартр, и Париж, и русское императорское посольство. «Хорошо, если бы его подожгли», — подумал Кропило.

Почти все его родные и знакомые в деревне были живы. В особенности из стариков. Молодые погибли на войне. Старый девяностолетний дед его, колесник и очень любознательный мужик, расспрашивал внука, где он побывал. Узнав, что он большую часть своей беглой жизни провел в Париже, дед, сощурившись, заметил:

— Я слышал, в Париже там яблоки не больно скусные. Водянистые, слышь…

— Кто вам, дедушка, рассказывал про это?

— Отец мой. Он против Наполеона ходил. Я помню, он сказывал, что там, слышь, все дожди. Почитай зиму и лето. Яблоко-то, оно и не высыхат. Наше-то, слышь, куда скуснее.