Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 133

Никаких проблем? А что стало с несчастным коком? Этого вы не узнаете. Это неважно. А важно то, как об этом рассказано. Это у рассказчика никаких проблем. Иначе говоря, все то, что для нас с вами проблемы, для него — пустое место.

«Ни один из них не обращал внимания на рану, но когда оказалось, что у Абеля сильно течет кровь, Лили сбегала в дом и принесла что-то вроде бинта. У нее плохо получалось сделать повязку, потому что она не выносила вида крови…

Лили в отчаянии кликнула мужа:

— Неужели ты не можешь затянуть?

Абель:

— Я плохо управляюсь левой рукой, не то я сам наложил бы повязку…»

Я готов отдать должное переводчице Софье Фридлянд, не дожидаясь, пока какой-нибудь наш отечественный Бургер сличит русский текст с норвежским оригиналом, ибо в переводе видно, как прочная словесная сеть ловит в свои ячеи что-то вроде внешней реальности (в вышеописанной сцене муж застает жену с любовником и, как полагается, стреляет в него), а между словами другая реальность, непонятная и невменяемая (муж не собирается убивать любовника, они приятели, просто он поступает, как принято).

Впоследствии эта манера письма, когда работают не столько слова, сколько просветы между словами, а слова как бы не чувствуют своей сверхзначимости, закрепилась в мировой литературе под личным клеймом Хемингуэя, но Гамсун оперирует теми же кодами. Он легко и даже весело сплетает «верх» повествования, а «внизу», в глубине, спрятана неразгаданная реальность, а лучше сказать — тайна. Тайна Гамсуна, которую с первой сенсационной книги его, с «Голода», разгадывают критики. Что там, «внизу»? Здоровый инстинкт примитива? Неврастения? Возвышенная любовь? Отчаяние безлюбья?

«Сверху» — все, как принято. Карабкаются люди по социальной лестнице, лезут со ступеньки на ступеньку, срываются, падают, снова лезут. Нижние лезут, чтобы попасть в средние, средние — чтобы выбиться в верхние. Попадает кухарка в хороший дом — это ее шанс. Но канарейку завести она боится, потому что канарейка — это удовольствие для низшего класса, в котором она боится застрять. И вот она копит деньги, чтобы купить туфли с пряжками: если их надеть, то в банке дадут кредит. И мужу, глядишь, предложат место в судовой команде. Там убыл капитан, лестница сдвигается, внизу открывается вакансия. И тотчас — судорожное движение: штурман рвется на капитанский мостик, матрос лезет в штурманскую рубку, другой матрос рубится за лучшее место на палубе. И все за всеми следят, все вынюхивают, откуда у кого что взялось, и вся команда смотрит, не слишком ли заломил фуражку только что назначенный капитан. А только что назначенный капитан, выходя из дирекции пароходства, нарочно делает на старой шляпе вмятину, чтобы она приобрела более залихватский вид…

Марксистски ориентированные критики могут со злорадным торжеством отметить, что в последнем своем романе Кнут Гамсун защищает-таки класс судовладельцев.

Правда, Абель Бродерсон, унаследовавший от отца свою посудину, не слишком похож на угнетателя-собственника. Да и посудина его мало похожа на корабль. Так, прибрежный молоковоз. Развозит по поселкам полные бидоны, забирает пустые. Или наоборот. Всей-то радости — воробьи, прыгающие по палубе. И сама посудина зовется соответственно — «Воробей». Когда люди спрашивают: «Пароход прошел?» — все понимают, что имеется в виду. «Это „Воробей“ прошел, а парохода не было». «Воробей» — не пароход.

Но и из-за этой жалкой скорлупы — такие страсти! Как принаряжают Абеля-наследника, когда надо ему идти в дирекцию пароходства получать сертификат капитана! А быть капитаном — значит носить куртку с золотыми пуговицами и золотым шнуром!

Вот так и карабкаются. Уважающая себя дама должна иметь деньги на булавки. Уважающий себя капитан должен носить фуражку.

«Простой, здоровый ход мыслей, ясные ответы».

Чем проще и яснее действуют участники этого воробьиного марафона, тем загадочнее и темнее то, ради чего он Гамсуном описан.

Ибо описан он с такой веселой и легкой точностью именно затем, чтобы поставить все это под глобальный вопрос.

Вернее, тут даже нет вопроса, а есть загадочный отказ отвечать. Человек, носящий в романе имя первого, по Библии, невинно-убиенного (Авель, если помните), наследник воробьиного имущества… нет, он не пускает это имущество по ветру, как следовало бы сделать герою дешевой беллетристики. Он просто выпускает его из равнодушных пальцев и исчезает. Бежит куда-то. В Америку. Или в Австралию. Или в испанские воды. Неважно. На письма не отвечает, но вроде бы жив. Появляется дома неожиданно. Опять сбегает. Ему просто плевать. На все плевать. На наследство, на деньги, на то, где ему жить. Живет в сарае, ест что попало, подворовывает, почти не стесняясь. Взойдет солнышко — он греется: тепло — это уже половина еды. Заткнет тряпьем дыру в окне — и не так холодно. Бомж!

Это мы теперь говорим о таких: бомж. В 1938 году такого слова не было. Тем более в Норвегии. Тем более в словаре Гамсуна, воспитанного как-никак в Европе ницшеанских времен.

Объясняя, почему его герою плевать на капитанскую фуражку и вообще на все то, чему другие посвящают жизнь, Гамсун формулирует с оттенком теософской загадочности (не присоединяясь, впрочем, к этой формуле полностью, а как бы только в полушутку):

«Мы, все остальные, стали тем малым, чем стали, лишь потому, что мы такие обыкновенные. Он же пришел из приграничной страны, о которой мы ничего не знаем…»



Из приграничной страны?

Хотелось бы все-таки узнать о ней хоть что-нибудь.

Отчасти — это все та же самая Америка, куда он, Гамсун, в юные годы рванул от безысходности норвежской поденщины и где прошел жизненную школу от рыбака до кучера…

Что вынес?

В смысле: что вынес герой его последнего романа из своего вечного странствия-бездомья, в котором сконцентрировался опыт самого писателя?

«Я в тропиках наблюдал, как там люди живут одним днем — что добудут, то и съедят, живут, можно сказать, солнечным светом…»

Ну да: ни одежды не надо, ни запасов. В крайнем случае посадить ведро картошки — сама вырастет. Кругом цветы, кактусы. Так всю жизнь и тянет Абеля обратно в Кентукки — поглядеть на кактусы…

По ходу дела выясняется, что американская первобытная идиллия далеко не весь опыт скитальца, вернувшегося из «приграничной страны». Выясняется, что первым делом он, плывя в Америку, попал в кораблекрушение, сломал ребро, участвовал в драках в портовых городах. «Все как положено».

Все, как положено — эта гамсуновская усмешка относится, к нам, таким обыкновенным. Это нам положено царапаться за место под солнцем. Для человека, выпадающего из нашего воробьиного царства, существенно другое. Недаром же именно Лили (почти Лилит!) пыталась перевязать Абелю рану. И недаром именно ребро сломали ему в первой же драке (из ребра — Ева).

В общем, «по ту сторону» обыденщины брезжит у Гамсуна некая Женщина. Там — любовь. Гамсун как автор лирической «Виктории» не менее символичен для европейского сознания начала века, чем Гамсун как автор пантеистического «Пана».

К середине века все эти версии собираются в последнем романе словно для очной ставки.

Выясняется, что любовь там, в первозданных кущах Америки, была, но плохо кончилась. Для самой Женщины… для Евы, Лили, Лоллы, Ольги — вокруг Абеля много женщин, и все несчастны. Ту, что была у него в Америке, убили. То ли соперник убил, то ли сам Абель убил.

Соперник-то, наверное, супермен?

Скорее, «никто». «Вчера выпустили, ночью взял кассу, вечером гуляет, а утром сядет по новой…»

И сам Абель — вчера вернулся, ночью приискал себе место в старом сарае, утром раздал все деньги и поехал-побежал по миру: получится — в Америку, не получится — в ближайшее «садоводство»: что-нибудь вскопать, починить, переставить, пересадить, стащить, выклянчить.

У него, Абеля, золотые руки. Только вот работа ему быстро надоедает.

Если где-нибудь и зарыта собака, то тут.

Прошли миражи: первобытная идиллия, любовь под сенью кущ, крутое суперменство самца-зверя.