Страница 100 из 102
— Конечно, мазали бы. Руки уже не те. А подержать бы — да, неплохо.
Перекурили они тут и пошли в деревню. Коншин сразу узнал дом, где жили, собрался было зайти к хозяевам, но остановился.
— Не стоит, пожалуй. Мать мне писала на восток, что хозяина на финскую еще взяли…
— Думаешь, не жив?
— Видишь, дом-то неухоженный. Придем к хозяйке <b>живые</b>, только боль, кто-то вот уцелел, а мой… Не пойдем, — решил Коншин.
Да, до сих пор неловко заходить в дома погибших знакомых и товарищей. Постояли недолго у избы и пошли обратно, к Абрамцевскому парку, но на аллейке никого не было, скамейка, где сидела девушка, пуста… Володька притворно зевнул и спросил, какие здесь еще достопримечательности, давай посмотрим, а потом в настоящий лес заберемся. Коншин ответил, врубелевская скамейка имеется, откуда вид красивый, ну и волейбольная площадка, на которой он с самим Ойстрахом играл.
— Вот с каких пор ты неравнодушен к знаменитостям. А я-то думал, чего это ты «Коктейль-холл» так полюбил? — подковырнул Володька.
Коншину это не понравилось, пробормотал что-то в ответ маловразумительное и повел Володьку к скамейке Врубеля. Там посидели, полюбовались действительно прекрасным видом на окрестности, а потом, пройдя по дороге, усаженной липами, свернули в лес, где на поляне и устроили привал. Вытащили из вещмешка еду, разожгли костерик от комаров и растянулись… И дымок от костра, и то, что лежали на родимой землице, и что лес вокруг — все это напомнило войну. Близко они тогда земли касались, крепко были связаны и сильно от нее зависели. И лес, и болотце, и опушка, и какая-нибудь лужайка, и сарай разбитый или изба полусожженная — все было средой их обитания, жили и обживали, ощущая неразрывную связь с матушкой-землей… И вот уже три года живут в городе, хоть и родном, но лишенные такой связи, и, наверно, плохо это. А сейчас вот на поляночке — расчудесно. Распахнуто над ними небо с бегущими облачками, тишина. Если и раздавались какие звуки, то приятные — петух в деревне прокукарекал, корова где-то промычала, либо прошумели деревья от порыва ветерка, а так все тихо, спокойно…
— Вот сокрушался ты в избушке, — задумчиво начал Володька, — что не выходит у тебя сказать «свое» слово, таланта не хватает и прочее. А я вот что подумал: нету ни у тебя, ни у меня еще своего слова-то. Нет, и все. Не готовы мы его сказать, вот и не получается ни хрена. Вот Игорь рассказ нам читал, так там все не его, откуда-то. Хоть он и обвинил нас в ералаше в мозгах, но у самого тоже… Задумывался об этом?
— Я только эти полгода и делаю, что задумываюсь.
— Ну, не только. Дров наломал достаточно, — усмехнулся Володька.
— Ну и что же теперь, по-твоему?
— Думать, наверно… — он потянулся к костру, подбросил веточек. — Зря ты все-таки не осилил «Историю государства Российского». Любопытные бы вычитал вещи… Не везло на царей России-матушке…
Коншин вскинул голову, ожидая продолжения, но Володька достал папиросы и закурил. Сделав несколько затяжек, он спросил:
— Ты видел «Дни Турбиных» во МХАТе?
— Конечно. И не один раз. Чего это ты вспомнил?
— Ну и как, понравилось?
— Да… Казалось бы, что нам эти белые офицеры, а трогало все.
— Они не только белые офицеры, — сказал Володька задумчиво. — Они — наша старая русская интеллигенция… Я бы хотел еще раз посмотреть этот спектакль, но, увы, он не идет. Смотрел-то мальчишкой…
— Я бы, пожалуй, тоже не отказался, — заметил Коншин.
— А твой отец не воевал в ту войну?
— Нет. Был студентом. А твой?
— Воевал…
— Офицером, наверно?
— Да.
— Ну а потом?
— Потом? — Володька поднялся. — Потом не знаю. Пошли?
Коншин поглядел на Володьку, что-то, видимо, понял, но расспрашивать не стал.
По дороге на станцию нагнали они девушку, с которой говорили в парке, поравнялись. Володька спросил ее, но уже не прежним, игривым тоном:
— Как провели время наедине с Шекспиром?
— Прекрасно! — улыбнулась она.
— Но Шекспир угощал вас только своими сонетами. А мы могли бы и еще кое-чем, — тряхнул он вещмешком.
— Духовная пища важнее, — не задумываясь ответила она, но на мешок посмотрела. — А это «кое-что» осталось у вас? — и рассмеялась.
— А как же. Можем сразу здесь разложить скатерть-самобранку. Или на станции. Где хотите. Как вас величать, кстати?
— Нина… Давайте на станции. Я не думала быть тут долго, ну и не захватила ничего. По своему обычному легкомыслию.
— Это какой по счету из ваших «пороков»? — улыбнулся Володька.
— Не считала. Боюсь сбиться со счета, — опять засмеялась она.
Так и шли они, беззаботно болтая, перекидываясь шуточками, и никто из них не думал и не гадал, что через несколько лет столкнет их снова случай, как не думали и не гадали, что через те же несколько лет разрешит жизнь если не все, то многие вопросы, которые мучают их сейчас и будут еще мучить в последующие, не менее трудные годы…
Из огня
Десять лет назад, в 1979 году, в февральской книжке журнала «Дружба народов» была опубликована первая повесть Вячеслава Кондратьева «Сашка». Константин Симонов, чьими стараниями и с чьим добрым напутствием была напечатана эта повесть тогда никому еще не известного автора, писал о Вячеславе Кондратьеве: «Это наша общая встреча с новым военным писателем, не с молодым, а просто с писателем, пишущим о своем и по-своему», — и предсказал, что Кондратьев «не из тех, кто остается автором одной книги». Сбылось и то и другое. Первая повесть Кондратьева была сразу же замечена и оценена по достоинству: с редким единодушием и читатели, и критики, и известные военные писатели (В. Быков и Г. Бакланов, А. Адамович и Д. Гранин, В. Астафьев и Е. Воробьев) определили ей место в ряду самых больших удач нашей литературы, посвященной Великой Отечественной войне. С той поры Кондратьев напечатал повести и рассказы, составившие три весьма объемистых сборника. Его имя замелькало на театральных афишах. Его проза привлекла внимание кинорежиссеров.
Так что вряд ли сегодня Кондратьев нуждается в каких-либо рекомендациях — его произведения, как говорится, на виду, его биография в общем известна любителям литературы. Хочу обратить внимание лишь на одно. Кондратьев воевал с начала сорок второго года до конца сорок третьего, когда он был во второй раз — тяжело — ранен и уволен из армии по инвалидности. Но прозу его не зря называют ржевской, она так или иначе связана с трагической ржевской эпопеей сорок второго года. Те, кто участвовал в этих тяжких, кровопролитных боях или хотя бы видел, что происходило на многострадальной ржевской земле, на всю жизнь запомнили горькие, раздирающие душу события безуспешного многомесячного сражения. Александр Твардовский, рассказывая, как возникло его знаменитое стихотворение «Я убит подо Ржевом», вспоминал свою командировку в измотанные, обескровленные неудачными атаками войска:
«Впечатления от этой поездки были за всю войну из самых удручающих и горьких, до физической боли в сердце. Бои шли тяжелые, потери были очень большие, боеприпасов было в обрез — их подвозили вьючными лошадьми. Вернувшись в редакцию своей фронтовой „Красноармейской правды“, которая располагалась тогда в Москве, в помещении редакции „Гудка“, я ничего не смог дать для газетной страницы, заполнив лишь несколько страничек дневника невеселыми записями».
Такие же тягостные, рвущие душу впечатления вывез из-под Ржева и Илья Эренбург:
«Ржева я не забуду. Может быть, были наступления, стоившие больше человеческих жизней, но не было, кажется, другого столь печального — неделями шли бои за пять-шесть обломанных деревьев, за стенку разбитого дома да крохотный бугорок…»
Через эти бои прошли и главные герои той книги Вячеслава Кондратьева, которую читатель сейчас держит в руках. И хотя встречаемся мы с ними уже в мирное время — вскоре после войны, пережитое на фронте подо Ржевом не отпускает их, многое определяя в их дальнейшей судьбе. Как и в судьбе и творчестве самого автора книги, принадлежащего к тому же поколению. Поколение это понесло на войне самые тяжкие, самые опустошительные потери. Как писал об этом Давид Самойлов — одногодок Кондратьева: