Страница 3 из 81
Люсик.
Анаид, помни, что я живу полной жизнью.
Письмо к Голе
20 мая 1917 года
Эй, Голя, наконец-то ты откликнулась мне из хорошего нашего дома. Я так волновалась, что хотела прислать телеграмму, но не хотела напугать маму. Я страшно обрадовалась твоему письму, мне стало необычайно хорошо и весело. Сейчас поет с гитарой хорошая девочка чудным голосом «Золотое время было, да сокрылось…». И мне все так вспомнилось, и Коджоры, и Аник, и все вы, и грусть, связанная с этой песней. И стало как-то особенно. Вообще жизнь у меня полна впечатлениями. Вчера к нам (ко мне и Наталке, а до тех пор мы читали) в 12 часов пришли 2 очень хороших товарища, и после недолгих размышлений пошли к Кремлю и храму Христа Спасителя. Ночью мы были там совершенно одни. Строгий Кремль со своими вышками странно и как-то строго выделялся на фоне майской ночи Москвы, почти белой ночи. И тихая Москва-река, и тихие разговоры о таком хорошем, и такие они хорошие, эти Рубен и Алеша, один из лучших агитаторов у нас и очень хороший товарищ. Было очень хорошо, даже лучше, чем в Коджорах по ночам… Очень тяжело заниматься сейчас в паршивой комнате, душной и глупой, когда на дворе все дышит и живет весной, и красотой, и самой жизнью. И все-таки грустно, но хорошо, вот мы ходили с Алешей и Рубеном при свете восходящего солнца, говорили об этой тоске, и работе партийной, и красоте, и про все говорили и про все молчали…
Сейчас уже целый час сидят у меня человек 10, спорят… Шурка играет на гитаре, Юлька Кириллянц с Катюхой поют, Тер спорит, Рубен его держит за волосы, вообще шум и веселье отчаянное, и я сижу на кровати и пишу письмо.
Ночь такая, что удавиться от восхищения можно. Завтра все наши ребята поедут в Царицыно.
…Я соскучилась по моему мальчику[4]. Ух, я научу его петь «Интернационал», грозный, гордый и властный, и обращу в большевика.
Ну, прощай, Голя, моя светлая и чуткая, с такими особенными глазами (не сердись, я так не про «красоту» или «выражение» говорю, а про «тебя»), которую я очень люблю. И люблю мою мамочку, и Анаид, и папу, и Оника. Каренку поцелуй и обними. Ну, теперь прощайте. Целую всех.
Твоя Люсик.
Письмо к родным
Без даты[5]
Сейчас революционные войска сражаются с корниловскими под Питером, московские революционные войска посланы на подмогу, а я сижу и думаю и не могу заснуть. Рабочие у нас в боевом порядке, готовые сражаться как на городских баррикадах, так и в полевых битвах. Подпольное оружие вышло наружу… Мимо моего окна (я живу на окраине) проходят одна рота за другой с пением «Смело, товарищи, в ногу» и «Вихри»…
Поются они теперь действительно мощно, революционно и грозно. Пусть мамочка не волнуется за меня, я буду очень осторожна, даю слово.
Целую, не волнуйтесь.
Люсик.
Из письма к Аник
30 августа 1917 года
Моя Анюся.
Сейчас пойду в столовку обедать. Читала до сих пор «Женский вопрос» Лили Браун; не особенно нравится мне эта книга, хоть она очень солидная, — но местами она очень хороша. Зато, Анюська, если найдешь Коллонтай «Социальные основы женского вопроса», то прочти, пожалуйста. Я испытывала нравственное удовлетворение, читая ее… Настроение здесь боевое и приподнятое. Образуется Красная гвардия, частичное обучение которой ведется в нашей столовке.
Из письма к матери, Екатерине Захаровне
11 сентября 1917 года
Моя родная мамуся, как я часто думаю о тебе, если бы ты знала, и как часто скучаю о тебе. Мамуся, крепко целую тебя. Скажи нашим, чтобы подробно написали о твоем здоровье.
Была на открытии «1-го рабочего театра». Было паршиво, но весело, так как мы были в одной компании и потому, что мы устроили, так сказать, демонстрацию: наши ребята после исполнения оркестром «Интернационала» кричали: «Да здравствует Третий Интернационал», «Долой войну!», и настроение в театре поднялось. Прощай, целую, мамуся, тебя крепко.
Твоя Люсик.
Из письма к Голе
Сентябрь 1917 г.
Дорогая Голя, мне захотелось видеть тебя… и так почему-то ясно, до болезненности отчетливо вспомнилась ты, а потом Анаид и все вы.
И мне кажется, что я и вы что-то уже разное… и быть может, вы все-таки теперь меня не поймете. Ты, должно быть, удивлена, что я говорю вы и я… а просто мне кажется, что у нас есть теперь такое, что не для всех нас одинаково дорого, как это было раньше. И это — общественная жизнь, которая красной нитью проходит в моих даже личных переживаниях… Я безумно вас люблю, и не тебе мне об этом говорить, но вы уже не «кровно» со мной связаны, теперь я уже не могу быть той Люсей по отношению к вам, как раньше, теперь я не смогу себя связать вами… теперь я не могу накладывать те дорогие, любимые, добровольно накладываемые «цепи», как это было со мной раньше и как это теперь со всеми вами. Мне это порой тяжело… и я иногда тоскую по этим дорогим цепям, но я не*променяю уж больше своей свободы — не физической, не пойми меня превратно, а нравственной… это свобода, свобода личности, является необходимым спутником моей жизни, целью которой является совершенно другое. Это стремление к моей цели и создает эту личную свободу.
Из писем к Аник
Сентябрь 1917 г.
Дорогая моя деточка, родная Анюся, голубочка Анюся, получила твое письмо. Неужели ты больна тифом, я очень боюсь и все тебя во сне после письма вижу. Анюся, я тебе написала программное письмо, над которым я много думала. Девочка моя, я так и угадала, что у тебя скверное настроение. Я прямо сама чувствую, как тебе «тяжело, тяжело — за все, за все». Вот именно за все, вот именно все (ух, как я это понимаю!) отдается острой болью в сердце, ноющей раной, болезненной, как будто бесконечной и неизлечимой тоской. Я все это так хорошо понимаю, что даже сама начинаю ощущать ее сейчас, — по-моему, это потому так, что только недавно, может за эти месяцы, я, может быть, навсегда отделалась от такой тоски. Аник, она у меня всегда была и отнимала у меня все силы; если ее не было (например, когда работала в подполье или после революции, во время горячей работы), так это потому, что, во-первых, был очень большой духовный подъем, а во-вторых, потому, что у меня начинало формироваться стойкое миросозерцание, которое теперь дало мне опору. Аник, эта тоска необходима, эта «тяжесть за все» — верный спутник хороших, лучших людей, сильных борцов, любящих красоту будущего и страдающих по ней.
Только теперь, когда я вижу грядущую дорогу развития, когда я почти ясно представляю себе, что делать, и главное — когда у меня вся психология меняется… только теперь у меня нет этого безымянного спутника — тоски, именно такой тоски «за все».
Радость моя, мне было больно за тебя, что тебе так скверно, но вместе с тем (понимаешь, какая я дура) мне хорошо, что ты такая, я думаю сейчас о том, как тебе будет хорошо, когда ты совсем освободишься от нее, и уже заранее радуюсь.
Моя девочка, насколько ты глубже меня, лучше меня, сложнее. Ты пишешь, что мы разные люди, да, может быть. Я все гораздо лучше переношу, и потому мне легче жить, но ты, Аник, ты совсем другое: тебе будет сквернее моего жить, тяжелее, но другим из-за тебя лучше будет, и потом ты лучше, лучше, и душа у тебя красивее и тоньше.
Девочка, напиши, моя Аник, про этот день, прошу тебя. Верно ты говоришь: «пусть побольше таких дней, хотя заниматься не могу в эти дни». Побольше света, радости, а там… пожалуй, иногда и наплевать.