Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 126

Только вот братишкам бы сказать еще несколько слов…

Братья… сестренка… не вспомню сейчас ее лица… никак не вспомню…

Братья! Будто щука меня цапнула за ногу. И от страшной боли дернулся я, уронил голову в воду, едва не захлебнулся, но… вырвался, и — вовсе перестал думать, все пропало, осталась только эта черная непомерная курья, и — я в ней, словно в печке за закрытой заслонкой, кругом сажей вымазано, не видать ни черта… где же этот берег проклятый, до которого никак не доплыть, не доплыть, не доплыть…

Доплыву! Надо доплыть… надо…

Загребаю… а левую ногу мою начало стягивать судорогой, добралась она до меня, сволочь… добралась… И расслабиться не могу, совсем стянуло, скорчило ногу, боль пронизывает меня снизу, наискось через все тело.

Загребаю… а в глазах молнии сверкают от боли… прямо гроза… разразилась… одни вспышки…

Гребу… прогоняю под собой всю воду в курье… Выгребаю к братьям, не для того, чтоб Вурдову сказать, что гад он, нет… к братьям гребусь…

И не было во мне радости — когда попала в ладонь жесткая осока… Схватился я за осоку, стал тянуться, перехватывая острые стебли, тянулся, тянулся до тех пор, пока не уперся в крутой берег. Не было у меня сил встать на ноги, выбраться на землю, не было у меня таких сил. Держась за осоку, положил я голову на береговую землю и долго лежал так — головой на земле, в курье телом…

И шла ко мне от земли прежняя сила и прежняя радость жизни, она заполняла меня постепенно, долго, по клеточке, и когда понял я, что заполнен этой силой весь, ожил и выполз на берег окончательно.

Ни идти, ни бежать я не мог, ногу все не отпускало, пришлось сунуть руки в штаны и долго тереть ногу, схваченную судорогой… Отпустило…

Встал я и закричал, повернувшись лицом к проклятой курье. И такой прорезался у меня голосина, прямо голосище какой-то… страшенной силы… Пробил я голосом встречный северный ветер, услышали меня!

Услышали. Кричал я, как осенний лось.

Помчался я к нашему плашкоуту. Легко мне без фуфайки и — жалко ее, хорошо еще сапоги целы.

У костра первым встретился мне Сюзь Васькой. У него глаза полезли на лоб, когда увидел он меня в одной рубахе и мокрого, мокрее не бывает… Потом понял все, вытащил неизменную свою флягу, схватил меня за дрожащую голову и принялся вливать сквозь стучащие зубы спасительный «керосин».

Отдышался я, сказал, чтобы с фонарями и с лодкой встречали ребят. Потом съел горячую кашу, опьянел совсем, и охватила вдруг меня злость. Такая злость — прямо деться некуда. Кинулся я к Вурдову. Чтоб сказать ему все, что я о нем думаю, чтоб не задохнуться от ярости.

Загрохотал я в дверь, закричал что-то, а он — не отпирает, молчит. Наконец подал голос, начал пугать меня судом, говорить начал несуразное, — мол, не у этих ли Ивановых-Сидоровых набрался я такой наглости. Тут я вовсе взбеленился, дверь ломать начал, чтоб зайти немедленно и показать этому Феопану, какой я Иванов-Сидоров… Уж и доску ногой выбил… одну… за другую принялся… но тут набросились на меня дядя Капит и Андрей, и Васькой с ними; скрутили меня и потащили в каюту шкипера. Впихнули, кружку с водой суют… Зачем мне вода… я сегодня нахлебался вдоволь…

Упал я в сон. И, опускаясь на самое дно, услышал Капитово:

— Вот… кунды-мунды…

14

Долго ли, коротко ли я спал, не знаю, только чую, как что-то теплое ласкает мое лицо. Будто дома я сплю, лицом к топящейся печке.

Открыл глаза — яростно полыхает утреннее солнце! Целиком оно вошло в шкиперскую каюту. Как только и протиснулось в такое маленькое окошко…

Оказывается, не совсем еще запропастилось солнышко. Зачем только пряталось так долго, без него весь порядок расстроился и у Сысолы, и у нас.

В каюте я один лежу, на Андреевой топчане. Все тело мое, все кости болят, шевельнуться не могу, до того ухайдакался вчера.

Ну, теперь все!.. Хватит по-дурацки ломить! Кажется, Феопану я успел об этом сказать, хотя и через дверь.

Воспоминания снова пришпорили меня, вспорхнул я с топчана как ни в чем не бывало.

Зашел дядя Капит, с чайником в руке. Широкое лицо сияет, как солнечное утро.

— Вот и добро, коль проснулся, — засопел он. — А я уж и кипяточек сварганил, настоящим чаем заварил, была еще щепотка-другая… Давай-ка ополоснись, и побалуемся чайком. Ведь небось, после вчерашнего-то, шибко нехорошо во внутре-то?

Погано, говорю.

— А, кунды-мунды, хорош петух, ничего не скажешь, — с наслаждением смакуя чай, сказал дядя Капит. — Трех мужиков унежил, едва усмирили…

— Дикая-то сила откуда и берется, — извиняюсь я.

— После, как уснул ты, остальные тоже тут пошумели.

— Разбушуешься… когда за человека не считают…

— Такие-то дела толком да ладом надо бы делать… — вздохнул дядя Капит. — Хмельной-то, наоборот, больше запутаешь. Пеопан осерчал шибко.

— Толком-то да ладом ему уж говорено было.

— А горячие мы, коми-то, а? Хотя и на холодной земле живем, — сказал старик, видно продолжая какие-то свои думы. — Особо после вина, как лешаки, становимся, яг морты, из собственной шкуры выходим вон.

Нетерпеливо хлопнула дверь, показалась коротко остриженная голова Зины.

— Живой еще, Федюк? — закудахтала с порога, однако и беспокойство уловил я в ее насмешливом голосе.

— Живой… Теперь-то уж поживу, раз в курье не остался.

— Но ты и командёр… Сердцеед, — шпыняла Зина, будто Капита здесь и не было. — Полез вчера в темную воду, и нет и нет его… Целый час нет, а может, и больше. Будто водяной утянул, хоть что делай, что хошь, то и думай… Наверно, поседела я за это время. Дядя Капит, погляди-ка, голова моя не побелела? На твою не похожа?..

Хорошо, снова открылась дверь, зашли Андрей с Пиконом. Молча расселись. Отец налил им чаю в кружки, те дружно начали пить.

— Федя, — буркнул Пикон, — можешь рассчитывать на меня, если что.

Зина перегнала меня с ответом:

— Всамдель, Пикон? Я всегда говорила — Пиконушка-то самый славный в хвостовой караванке!

— Тебе, что ли, сказал-то? Чего скалишься?

— Да ведь как же не радоваться-то, за своего командёра?

Улыбающийся Андрей мягко сказал:

— Да у вас тут, как я погляжу, восстание намечается?

— А чего? — кипятилась Зина. — И подымем!..

— История учит: всякое восстание только тогда бывает удачным, когда оно хорошо подготовлено, — начал объяснять Андрей с точки зрения своего предмета.

Вошел Сюзь Васькой, без обычной своей улыбки на лице.

— Привет, зимогоры! Да тут не военный ли совет у вас? Или чего? Федя, ты это… перестань баламутить, нехорошо… Если с начальником поговорить по-хорошему, забудет вчерашнее. Давай, брат, буди своих. Уже девять часов храпят. Я будил — не встают, только брыкаются.

— Пусть досыта спят, — сказал я Ваською.

Он еще больше забеспокоился:

— Федя, не дури… Нельзя в таком деле ребячиться.

— Да какое там ребячество! Я, Васькой, больше не буду так работать.

— И я не буду! — вскочила с топчана Зина.

— Я тоже не буду, — продудел Пикон.

— На-на-най! — Васькой обеими руками стал отталкивать воздух перед собой. — Ну, окаянные!.. Видал ты их, дядя Капит? Ну, демократы! Зла я вам не хочу, но давайте лучше по-доброму, перестаньте ерепениться. Ничего у вас не выгорит. Я, Федя, верно говорю…

Васькой вышел.

И мне вдруг тревожно стало, сердце забеспокоилось. Оказывается, не так это просто — подняться супротив Феофана. Хотя бы и за правое дело. Уж если Васькой предупреждает…

— Федя, не трусь! — вдохновляет Зина, видно, заметила мое колебание. — Один не останешься…

— А если прогонит Феофан-то?..

— Тогда я тоже пойду с тобой! — весело обещала Зина.

И ведь, как ни странно, подействовали ее слова — снова загорелся я, укрепился душой.

Всех ребят хвостовой караванки, с обоих берегов, позвали на собрание. Конечно, все уже знали про вчерашнее, и что едва не утоп я — знали. Да и видели многие, как ломился я в дверь к начальству…