Страница 18 из 126
— Наташа, ты погляди, что я принес тебе, — говорю я, а сам прямо дрожу: так мне ее жалко, Наташу.
Она улыбнулась через силу. И мученическая ее улыбка такой острой болью пронзила мне душу. И так мне захотелось обнять ее крепко-крепко и всю Наташину болезнь втянуть в свое тело.
— Ты сегодня больше всех напилил, да, Федя? — тяжело дыша, спросила она.
— Да… это ладно, Наташ, это не важно… ты лежи тихонько, ты отдыхай, ты, Наташ, отдыхай…
От тяжелой работы каждая жилка во мне устала, устала, устала… Но Македона я все-таки перегнал, и Наташе своей принес стахановский паек: кашу пшенную и конфеты. И каждый день теперь буду приносить. Пусть выздоравливает, пусть сил набирает. А я как-нибудь выдержу, ничего…
— Ты, Наташа, не говори ничего, ты ешь, Наташа, ешь…
Но Наташа не спешила. Она долгим странным взглядом посмотрела на меня. Потом глаза ее наполнились слезами, она часто-часто заморгала и отвернулась.
— Наташа, ты ешь… остынет каша-то.
А она, покусывая дрожащие губы, все смотрела на дверь. Зашмыгала носом и вовсе расплакалась. И, сквозь слезы, говорит:
— Это ты, Федя, из-за меня? Из-за меня так мучаешься? Да? Чтобы кашу мне приносить? — Она застонала, перевернулась на живот, уткнулась в подушку и заплакала навзрыд.
Я вконец растерялся. Чего это она? Потом, осмелившись, сел на край койки и тихонько погладил ее по волосам, по влажной горячей шее. Впервые прикоснулся я к девушке, и так сладко заныло сердце, и так хорошо мне стало, и Наташа сразу такая близкая, такая родная…
— Ой, Федя! — Наташа с усилием, тяжело дыша, снова повернулась лицом ко мне, взяла мою руку в свои, горячие, как угли, ладони. — Ой, Федя, почему ты чуточку раньше не родился на свет? Ну хоть бы на пару лет пораньше? Почему ты еще… мальчик?
Так она это неожиданно сказала, и так эти слова больно меня задели… Ведь и самый малый мальчонка обидится, если его назовут молокососом.
Голова моя опустилась.
— Не сердись, Федя, не сердись, дорогой ты мой. Тебя еще полюбит девушка, еще лучше меня… И я тебя люблю… только, наверно, больше — как мать…
Сколько я себя помню, сердце мое с малых лет больше всего ранилось от обиды. Обидят, и слезы помимо моей воли наворачиваются на глаза, ничего не могу с собой поделать. Вот и теперь тоже. Я чуть не закричал: «Какая же ты, к дьяволу, мне мать?! И какой такой «мальчик» сможет повалить столько леса!»
Но я боялся раскрыть рот, знал, если заговорю, то не удержусь и разревусь.
И уйти у меня сил не было. Мне было хорошо с нею рядом, и все казалось, что Наташа это в шутку говорит, чтобы испытать меня. Ведь не может же она не чувствовать, как мне хорошо с ней…
И я продолжал молча сидеть, низко опустив голову.
— Федя, — говорила Наташа, почти задыхаясь, — я сильно заболела, плохо мне, очень… Может, и умру. Я хочу сказать тебе… Я, Федя, страшно виноватая перед тобой… и перед собой, перед всеми. Я последние дни Македону приписывала кубатуру.
— Что ты, Наташ? — почти шепотом сказал я.
— Верно, Федя… не вру. Когда полкуба, когда и больше… Это чтобы ты не перегнал его. Чтобы ты славу у него не отнял… ну, и паек тоже. Он ведь такой большой… ему много надо. Ой, Федя, что я наделала… — Наташа снова заплакала…
— И Македон знал об этом? — тихо спросил я, а сам чувствую, как усталость из меня уходит.
— Да… он сказал, что стыдно ему будет, если мальчишка перегонит… Перед начальством стыдно, и перед всеми… Ну, я и сделала. Раз пять… Я думала, все равно тебе скоро надоест пилить. Я хотела потом обратно убавить, что приписала. Я, Федя, уже с сентября… мы с ним, Федя, почти три месяца близко знакомы, очень близко, понимаешь? Тогда мы ягоды собирали, понимаешь, и я заблудилась, а он нашел меня и к поселку вывел, понимаешь? Потом мы с ним на охоту вместе ходили…
— Что… что ты сказала? Близко? Знакомы? — Ее слова были для меня как удар грома. Но тут мне вдруг вспомнилось Ленькино лицо, когда он предупреждал насчет Македона.
— Но ведь Македон… — вскрикнул я, хотел сказать: «путается с продавщицей», но язык не повернулся, вовремя спохватился.
— Молчи, Федя, ничего больше не говори… Ой, голова кружится… Федя, дорогой, я прошу тебя: иди, позови его сюда… Мне повидать его нужно… Только не говори ему, что я тебе сказала сейчас. Он может что-нибудь сделать с тобой…
Наташа что-то еще говорила, но я не слышал, я выбежал из барака. Ярость клокотала во мне. За кого она меня принимает? Чтобы я позвал эту глухую сволочь?! Да за такие дела ему шею мало свернуть… Тоже мне — стахановец! Передовик! Ему, видите ли, стыдно будет, если мальчишка обгонит… Да если б он курить не садился, мне бы нипочем его не догнать. Просто других здоровых мужиков нету, и легко ему паек давался, гаду такому. Ему еще стыдно будет… А что другие надрываются, жилы рвут — ему наплевать. Это ж надо, какая сволочь! Может, из-за него и Наташа-то заболела?
Я и не заметил, как вымахнул по лесовозке на противоположный берег Сысолы. Опомнился, когда сильно замерзли уши: оказывается, я выскочил из барака без шапки.
А если Наташа и в самом деле умрет? Может, ее только встреча с Македоном и спасет? Ведь читал же я в книгах, что любовь чудеса делает…
Так что же теперь?.. Пойти? Вместо того чтобы плюнуть в его бесстыжие глаза, ласково так попросить: выйди, Македон, там тебя Наташа прийти просит…
Наташа, конечно, все поняла… Про влюбленность мою…
Ты, говорит, еще мальчик…
И снова меня обдало жарким, мучительным стыдом. Хорошо еще, река подо льдом, а то хоть вниз головой прыгай…
А теперь позову я этого длинного, так все небось будут насмехаться надо мной.
Я метался и стонал от душевной боли и стыда.
И почему он, подлец, так нравится Наташе? Ну, с лица ничего, ну, здоровый. Ну, вывел ее из лесу, когда заплутала. Ну и что? Да как его и любить-то, с такой совестью? Люди на войне кровь льют, а он тут грабастает, что под руку попадет!.. Но Наташа-то любит его. Вот беда-то, любит. Сердцу, как говорят, не прикажешь… Может, и вправду не прикажешь… Такой человек, как Наташа, и чтоб приписывала… Значит — любит, не иначе, другим никак не объяснить… Заколдовал ее, что ли, долговязый?..
Я раза два обошел вокруг барака, все еще не решив, что же мне делать. Ради Наташи надо было все-таки идти и звать долговязого. Но страшный стыд удерживал меня от встречи с Македоном…
Все же пересилил я себя и вошел в барак. Лесорубы ужинали за длинным столом: перед каждым — котелок с жиденькой похлебкой. Кто-то заметил меня.
— Вот у Феди сегодня праздник в животе! От стахановского-то пайка…
Тогда поднялся из-за стола сам Македон.
— Незаконно слопал! — зло сказал он. — Погоди радоваться, писарь! Я вам, с дружком твоим вместе, покажу еще, где раки зимуют! Конопатый-то пилу мою не наточил нисколько. Ладно еще, если нарочно не затупил! Начал я пилить, а она только шаркает, будто по кости. Это вредительство, такого пилостава судить надо!
Я даже оторопел от такого неслыханного бесстыдства. И долго ошалело смотрел на Македона, пока наконец очнулся, вырвал из чьих-то рук котелок с горячей бурдой и ударил им Македона по морде. Что-то я кричал, еще бил, еще…
Македон был вдвое сильнее меня и, конечно, отделал бы меня по всем статьям. Но меня защитили.
Пришел я в себя у конюшни. Зашел в сушилку. Дед Фансофий, видно, сразу все понял. Бормоча что-то ободряющее, он вытащил из-за хомутов бутылку самогона, заткнутую деревянной пробкой, налил полкружки мутной жидкости и ласково сказал: «Пей».
Я жадно выпил. И долго плакал, уткнувшись лицом старику в телогрейку, густо пахнущую хомутами, дегтем и лошадиным потом.
ПОВЕСТИ
СКОРО ШЕСТНАДЦАТЬ
1
После встречи с директором леспромхоза, Иваном Петровичем Лобановым, жизнь моя круто изменилась, и вроде бы в гору пошла моя биография. По молодости лет я, конечно, радовался. Спервоначалу…