Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 64 из 77



В дверь постучали, и вошла Агнесса Емельяновна, заведовавшая детским садом в Знаменском предместье.

— Здравствуй, Федор, добрый вечер, — говорила она звучным, густо-звучным голосом. — Сегодня Розу видела с вашим малышом. Уж очень славный мальчишечка. Зашла еще посмотреть, — протянула Петьке резиновую лошадку. — Держи, дружок. Ох ты, какая чудная мордашечка.

Остановилась у загородки, высокая, белолицая, в легкой, уже весенней шляпке, опушенной соболем, в легкой же каракулевой шубке, из-под шляпы на лоб вырывались два крутых, золотисто-русых завитка. В комнатенке Федоровой запахло талой водой, какой-то дальней, смутно наплывающей сиреневой свежестью. Федор обмахнул табуретку, еще и обдул ее и почему-то поставил посреди комнаты:

— Садись, Агнесса Емельяновна.

Расстегнула шубку, села.

— Не надоело домовничать, Федор? — посмотрела на него черными строгими глазами, а он мялся перед ней, как детсадовец, забыв даже сесть: «Едриттушки. Вот уж не ждал, не гадал. Смотреть на нее, и то как-то не по себе — вот она какая вся. А тут сама пришла». Улыбнулась: — Что ж ты стоишь? Вся правда, наверно, в ногах?

Федор несколько опомнился.

— Кого-кого, а тебя не ждал. Как с твоей улицы переехали, так тебя и не видал.

— Незваная, значит, гостья… — губы остановились в полуулыбке, сочно выделенные темно-алой помадой. Опустила глаза, доставая из сумочки блокнотик и карандаш. — Роза жаловалась сегодня, что очередь ваша в ясли не двигается. А я забыла данные о малыше записать. Может быть, удастся помочь.

Федор почти не слушал ее, а смотрел, как она говорила, как черкала белой, с красными ногтями, рукой в блокнотике, как улыбалась белыми, влажно блестевшими зубами. «Вот баба так баба! Все в ней ладно, складно, и белая-то какая, и свежая-то, и шея какая гладкая — пава да и только, по-другому и не скажешь». Хоть и жили они в соседях, а вот так близко он не видел Агнессу Емельяновну и не разговаривал так близко — все то через дорогу, то через забор, всегда, конечно, отмечал, что очень она завидная женщина, да ему что от этой «завидности»… Все равно не подступиться, не подъехать. Жила она с мужем, без детей, говорили, приехали с Севера, работали будто бы на алмазах и приехали с большими деньгами — так оно, видно, и было, потому что и дом хороший купили, и одевались хорошо. Муж ее устроился шофером в какую-то контору по дальним перевозкам, а она вот садиком пошла заведовать.

— Совершенно правильно, — сказал Федор и понял, что невпопад, потому что Агнесса Емельяновна удивленно переспросила:

— Что «совершенно правильно»? Я говорю, что с яслями помочь очень трудно, почти невозможно. Поэтому я ничего не обещаю. Но попробую, — Агнесса Емельяновна встала, застегивая шубку. — К тому же, и Василий Сергеич очень за тебя просил. — Голос у нее значительно погустел.

«Ясно, — вдруг расстроился Федор, — и ей успел… Ваш малыш, мордашечка чудная… Эх. Зашла бы ты, как же!» — он молчал, с силой, со скрипом стирая что-то ладонью с клеенки.

Она подождала, сначала поулыбавшись Петьке, поиграв пальчиком перед ним, потом долго поправляя шляпку.

— Всего доброго, Федор. Если что-то узнаю, сразу сообщу.

— Спасибо тебе за беспокойство, — выдавил Федор, тягуче размышляя, что рассчитаться за место в яслях дармовым золотом — для него плевое дело, ничего, по сути, не стоит, но почему-то не хотел он этого, попробовал разобраться — почему, не смог: «Да ну! Просто Петьку ни к чему в эту муть окунать!»

— Закройся, Федор.

В сенях она сказала:

— В гости бы заходил. — Густо и звучно хохотнула. — С ответным визитом. Или просто так. Совсем разучились в гости ходить. И не знаем поэтому, кто чем дышит.

— Да не знаю, спасибо, как-нибудь…

Тогда она прибавила, посчитав, видимо, Федора за полную темень и бестолочь:

— Такая все-таки скука. Моего-то опять на два месяца с грузом отправили. Чаю, честное слово, не с кем попить. Приходи, Федор. И собираться долго нечего — две улицы пройти.

— Приду, — твердо сказал Федор. Ему стало интересно, как все это будет.

Пришел в тот же вечер. Только убаюкал Петьку да забежал в сарайчик, захватил браслетик с красными камушками.

На Агнессе Емельяновне был пушистый розовый халат с широким, темно-вишневым бархатным воротом и витым, вишневым же, пояском.

— Федор, ты молодец! А то я уж от скуки лечь хотела. И чай не стала пить. А теперь закатим пир. Ничего, что я в халате? Конечно, по-домашнему. И ты, кстати, пиджак можешь снять. И тапки вот надень — чувствуй, в общем, себя как дома.



Когда Федор немного отмяк от чая и вина, он, снисходительно щурясь, решил: «Хищная, конечно, баба, но красоты-то ведь ей-ей не убавить», — и достал браслетик:

— Вот я гостинец-сувенир припас для тебя.

Она надела браслет, отвела руку: от стекающего золотого блеска и кроваво замерцавших камушков припухло-белое запястье стало тоньше, хрупче, нежно удлинив белую кисть.

— Боже мой! Федор! — она кинулась к нему, поцеловала с налету — в губы, в губы, обняла, прижала голову к груди. Он подумал, какой у нее бархатистый душистый халат, и больше ни о чем думать не стал.

Потом она включила ночник, принесла поднос с вином и конфетами, поставила в изголовье, на подоконник, завела пластинку, сказав:

— Послушай мою любимую, Федор, — и легла рядом, не закрываясь. Он зажмурился: «И долго она так выставляться будет?»

Голос на пластинке, низкий, полный мрачной силы, пел:

Глаза у Агнессы Емельяновны были закрыты, и она вроде бы подрагивала в такт песне белыми, пышными, какими-то пенными плечами. Федор быстро перегнулся через нее, стараясь не задевать, и хватанул вина. «Хоть глаза смелее станут, а то что-то совсем пропадаю».

Когда при дневном свете Федор вспоминал эти сумерки, дрожащие от рокота тяжело выговариваемых слов: «Ох, да бирюзовые, золоты колечики», Агнессино тело, желавшее быть открытым, ее вскрики, сумасшедшее требование, чтобы он говорил бесстыдные, непотребные словечки — он морщился, плевался: «Одно безобразие, ничего больше. Да чтоб хоть еще раз!» — тем не менее вечером шел в душистые, розовые сумерки, как бы начисто отказав трезвости дневных видений.

Забыл однажды заглянуть в сарайчик, а вернуться поленился. «Ничего, и такого примет. Без гостинца. Сколько она меня целовала — живого места нет. Каждый поцелуй, считай, золотой. Если на каждое место колечко прикладывать или другую какую блямбочку, я сам уж из чистого золота. Да уж и привыкла, наверное, ко мне. Уж и без золота хорош. Вон ведь как бесится».

Когда уходил, Агнесса Емельяновна лежала, привычно уже белея открытым телом. Он натянул пиджак, закурил на дорожку.

— Федор, ты ничего не забыл?

Огляделся: нет вроде.

— Сегодня ты такой скупой. А-я-яй! — голос ее был полон дневной звучности и густоты.

— А-а, — догадался Федор. — Совершенно правильно. Забыл. Ну, да за мной не пропадет.

— Хорошо, запомню, Федор. — Она перевернулась на живот, покачала свесившейся рукой. — Должок запишем. Вот так, Федор. А сам говорил: для милого дружка и сережку из ушка…

— Ты серьезно, что ли?

— Вполне, — она даже не косилась на него, а смотрела на свою свесившуюся руку, будто действительно записывала что-то на полу.

— Серьезно-серьезно?!

— Повторяю: задаром я бы кой-кого получше могла найти.

— Ну и тварь же ты! — Федор, сузив глаза, опять огляделся. — Ну и тварь.

— От твари слышу.

Через стул свешивался широкий ремень от ее юбки. Федор схватил его и с маху, пряжкой, вкатил по розовым, гладким, живым подушищам. И раз, и другой.

Она, взвизгивая, увернулась, забилась в угол кровати. Федор швырнул в нее ремень и выскочил. На улице была апрельская, теплая, пропахшая сырой землей ночь.