Страница 10 из 13
Он очнулся от голоса Кинкэ. Тот тряс его:
— Амарча! Амарча!
Амарча Чемда зашевелился и приподнял голову. Что-то мешало ему увидеть людей, солнце. Кинкэ перевернул его. Кто-то охнул: кровяные глаза невидяще смотрели в небо.
— Почему темно?
Амарче никто не ответил…
Первый суглан… Нет такой плашки, которая могла бы придавить память, заставить забыть. С тех времен бабушка Эки как могла помогала Бали. Он был другом ее сыновей. Не его вина, что не может следить зверьков, что забыл, как кидают маут.
— Эх… Хэ!
Снег… Снег… Сколько уж дней падает снег… Белый-белый, мягкий — все деревья укутались в эти заячьи одеяла, голыми остались только ноги. Но начнут свои игры ветер и вьюга, и стволы деревьев до колен будут в снегу. Тепло им будет, до самой весны можно дремать. Зайцы попробовали размять свои ноги. Прыг… прыг — оставили глубокие лунки, не понравилось — вязнут ноги. Белка тоже разленилась, так, нехотя прошлась, глухари не падают в снежный пух — рано еще. Тепло в тайге.
Кружится снег… Каждый день куропачий след бабушки Эки тянется в лес, туда, где она и еще несколько женщин и стариков латают старую изгородь. Подрубают молодые лиственницы, сосенки, ели, березки, а потом длинными шестами валят деревца на землю, кладут перекрестно их, сооружают завалы. Не изгородь — одно название, хорошему оленю ничего не стоит перелететь ее, но хоть плохонькую и то надо, все ж оленю преграда. В этот загон будут отделять транспортных оленей.
Мокрая приходит бабушка Эки, сушит всю ночь унты, ровдужные чулки, разомнет еле утром и опять шагает в лес. Тяжко, но надо…
А Амарча с Воло в ту осень жили сказками. С гостинцем для дедушки Бали обошлось как нельзя лучше — дядюшка Мирон разрешил им брать листовой табак, развешанный под крышей дома. Горлодер! Дедушка Бали кашляет, но сосет трубку…
Увидя друзей, шагающих по тропке, люди остановились.
— Э, да это, никак, глаза Бали идут?
— Они, они…
— Сказками питаться?
— А что в этом плохого?
— Ничего. Хоть табак носят…
— В табаке ли дело-то? — сказал как-то дядюшка Шилькичин, и его ладони легли на головы Амарчи и Вовки. Легли мягко, ласкательно, тепло стало.
Дядюшка Шилькичин был очень молчаливым, редко можно было слышать его голос. С осени он возил дрова для школы, для конторы, а потом до самой весны ходил за грузами. О своем языке, казалось, вспоминал только выпивший. Любили его ребятишки выпившего. Шилькичин собирал тогда всех ребятишек, строил их и вел к магазину.
— Рота, вольно! — командовал он, размахивая руками. Согнувшись, поднимается по ступенькам в магазин, а «рота» — малышня — кто в чем, в больших унтах, в платках вместо шапки, терпеливо ожидала его на улице. Шилькичин выходил с полной шапкой конфет, опять строил ребятишек и раздавал конфеты, а под конец, вытянувшись и вскинув руку к голове, кому-то рапортовал:
— Товарищ Рокоссовский, задание выполнено! Разойдись!
Для Шилькичина не было лучше и главнее командира, чем Рокоссовский. Он служил у него, получал от него орден…
Амарча с бабушкой ели белок. От добычи бабушка откладывает в сторонку несколько тушек, похожих на маленьких оскалившихся человечков, — это для Бали. Древний обычай нарушать нельзя — поделись добычей. В старину только так выживали люди в тяжкие времена.
Амарча срывался и что есть духу бежал к Бали, знал, что сейчас, горестно вздохнув, оживится слепой, перестанет ворчать его дочь, доярка Пэргичок: «Вечно у меня чистые котлы!» Котлы же у нее черные, как уголь.
— Руки у Пэргичок разные, — говорят о ней, — одна левая, другая правая, за разные дела одновременно хватаются, вот и выходит, что ничего толком не умеет делать.
Летом Амарча приносил им ельчиков и окуньков, свою добычу, тогда дедушка говорил:
— Тезка! Ты совсем становишься мужчиной, меня уж начал кормить. А вот от своего внука ничего не могу дождаться. Ладно ли так? — он поворачивается лицом к Палете.
— У меня крючков нет, — начинал оправдываться тот, швыркая носом.
— Боюсь, станешь взрослым — вечно кривое ружье будет тебе доставаться…
Палета непонимающе смотрел на деда, занятый своим носом. Взрослые частенько задавали ему загадку:
— Отгадай, у кого мыши не сидят в своих норах — то выскочат, то обратно заскакивают?
Ребятишки смеялись, а Палета, еще раз швыркнув, шоркал рукавом под носом, нанося блеск и на щеки.
Увидев Амарчу с белками, Палета выхватывал их и кричал:
— Белки мои!
Дедушка Бали еще ниже склонялся головой над камусом, руки быстрее начинали работать, стыдился за внука, а Амарче становилось еще жальче дедушку Бали. Эх, если б не дедушка Бали, давно бы морду набил Палете. Он хоть и сильный, а трус. Ткнут его ребята, он сразу в слезы и бежит ябедничать. Жалко Бали. Жалко чумазую Тымани. Она маленькая, хочет есть, ее словами не уймешь, ее язык признает только настоящую пищу. Однажды Пэргичок, качая Тымани, пела страшную колыбельную песню: «Зачем ты родилась, зачем ты пришла на эту землю? Твое тело не будет знать тепла мехового одеяла, твой язык не будет знать вкуса мяса. Твое лицо не будет знать улыбки, в твоих глазах будет печаль. Зачем ты, Тымани, родилась, здесь горе и слезы — наши песни. Зачем ты явилась в этот недобрый мир?»
Пэргичок отбирала у Палеты белок. Отрезала от холки кусочек мякоти, обжаривала на костре, и получался чукин — недожаренное мясо с соком. Протыкала мясо палочкой и давала Тымани, которая потом долго мусолила его вместо соски. В такие минуты девочка чаще улыбалась, и лицо, кругленькое, сияющее, было точно солнышко.
— О, дылачакан! — светлела сама Пэргичок.
Наверно, имя Тымани будет Дылача — Солнце. Ну и пусть! Лишь бы чаще улыбалась, тогда всем веселее становится.
Но бывали такие вечера, когда даже на голодный желудок не хотелось есть белок. Тошнило от них. Ныли зубы, чесались десны, хотелось выть. Наступали, казалось, самые жуткие, и оттого длинные, вечера. Амарче ни сказок, ни рассказов — ничего не хотелось. Надо было только чем-то вроде напильника драить до крови зубы. Бабушка Эки совала в рот совсем сырое мясо.
— Катай на зубах… Сильнее!.. Что-то рано у тебя эта болезнь, зима только начинается, — горестно рассуждала она. — Вот будешь жить в интернате, там, говорят, картошку, лук дают.
Взвывал Амарча, но к словам бабушки прислушивался. Ох, как хотелось оказаться в интернате: не ныли бы зубы, не мерз бы, учился бы! Был бы зрячим, как говорит бабушка, хотя он вовсе не слепой. Бабушка Эки на бумагах ставит родовую метку — рисует солнышко и посередине перекладинку. Так метили своих оленей. Но этого сейчас мало. Надо понимать чужие мысли, передавать свои. И дорог у грамотного — во все стороны света.
Ноют зубы. Пришедший Вовка — не помощник. Что он сделает, разве чем-нибудь отвлечет? Ну хоть сочувствием, и то легче становится.
— Было бы лето… — говорит он.
Когда оно придет, это лето, когда его принесут на своих крыльях птицы? Гаги… Летом нарвали бы дикого лука, накопали бы саранок, пили бы взахлеб сок березы, хватали бы горстями ягоду… От них зубы не болят. Лето далеко, лучше пока его не вспоминать. Надо постараться уснуть, так легче.
Шубой горностая блестел снег, пухлый, мягкий. Ступишь в него ногой — провалишься, как в периновую постель. Надо еще время, чтобы мороз прижал снег, ветерок просеял, тогда он отлежится и уплотнится. Но стоит ли ждать тех времен, если можно самим утоптать снег и на шкурах, на лыжах, а то и просто на коленках лихо съезжать с горки.
Амарча и Воло съехали вниз: один — на коленках, другой — на клочке шкуры. Потом попробовали стоя катиться. Резво несли Воло чирки, но он не устоял и полетел кувырком. Попробовал Амарча, но его подошвы не хотели скользить, и он сразу же оказался на заднице.