Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 92



Любушке обидно было все это слушать. Но и переубедить ее было невозможно. Возникая из небытия на каком-нибудь курсе все еще не оконченного ею училища, она тихо кружилась по коридорам, как озябшая, опоздавшая на юг птица, и то и дело говорила кому-нибудь: «А на выпускном балу я станцую особенный вальс, нас в балетном кружке учили».

Над ней подхихикивали или просто пожимали плечами. Тот же Мурлыкин говорил, усмехаясь, на переменке парням:

— Это ее «идея фикс» мне чеховскую драму напоминает. Я недавно по телеку смотрел. Там три чувихи мечтают в течение всей пьесы уехать в Москву. Но так до занавеса никто не уехал.

Все-таки подошла и Любушкина пора; учебе наступил конец. На выпускном экзамене она потрясла комиссию тем, что отвечала не по бумажке, а вольным словом, стоя вся в черном возле фортепиано, торжественная, положив прозрачные руки на спинку стула, прямая, аж бледная от этой прямизны, будто не «Аиду» рассказывала, а читала театральный монолог. Один из членов комиссии, проведя взглядом пунктир от ее плеч к полу, дорисовал в воображении королевскую мантию и после, на обсуждении, поделился этим наблюдением с другими. С ним согласились. Поставили ей «отлично». Любушка так и не узнала в этот день о своем триумфе, потому что ей после экзамена стало плохо, и, полуживая, она сразу побрела домой — отлеживаться. Но по пути все-таки зашла к завучу и, хорошея от робости, спросила: когда же выпускной-то будет вечер?

— Следите за объявлениями, — отвечал завуч задумчиво, не отрывая ополоумевших глаз от стола, где вот уже двадцать минут он искал и не мог найти самую последнюю и самую важную справку для гороно.

Через пару недель, когда все госэкзамены миновали, на доске объявлений действительно появился ватман, где черными буквами было написано: тогда-то и во столько-то состоится торжественный акт выпуска. На следующее утро в том же объявлении внизу можно было уже прочесть: «Выйти всем из окопов! Братаемся с педагогами! Мир без аннексий и контрибуций».

— Для этих охламонов ничего нет святого! — говорили старшие и, поджимая губы, отходили прочь. Объявление оставалось висеть в дополненном виде.

День наступил.

В малый зал с краснеющей в президиуме скатертью потихоньку проходил народ. Графин для докладчика уже начинал потеть. Трибуна, как вкопанная, прочно стояла на своем месте. Духовой оркестр в военной форме занял рубеж в небольшом просцениуме перед залом.

Погода на улице выдалась жаркая, и заседание обещало быть довольно утомительным, если доклад продлится долго (в чем мало кто сомневался). Выпускники, пришедшие в этот полуденный солнечный час в здание, где в течение четырех лет они зарабатывали мигрень, гастрит и звание молодого специалиста, плохо позаботились о праздничном туалете. И то сказать, им предстояло не празднество, а участие в «акте». Для «акта» — сойдет. Кое-кто намеревался после собрания махнуть на пляж и прихватил пестрые мешочки с портретами кинозвезд, где лежало всякое пляжное барахло; иные, наоборот, пришли только что с пляжа и вид имели гораздо более интимный, вплоть до пляжных тапочек. Боря Мурлыкин, обожающий эпатировать начальство, явился в подтяжках, надетых поверх старой спортивной майки. Сокурсница Бори Галя Гудимова проплыла в зал в тонкой вязаной кофте, по моде чуть выше пупка, под которой, — это было ясно даже рассеянному наблюдателю, — не было совершенно ничего.



— Все, все прекрасно! Чего вы хотите? — возражала ворчунам сидящая в кучке педагогов молодая пианистка Нинель Анатольевна, слывшая в учительской большим либералом. — Это ж мы их научили, что форма должна соответствовать содержанию… Почему мы обязаны роптать, что Гудимова пришла без лифчика, а Мурлыкин в подтяжках? Чушь какая. Они просто демонстрируют свойственное музыкантам чувство гармонии.

Пестрая толпа прибывала, накатывалась. Вскоре стало негде сидеть. Молодые специалисты толпились вдоль окон, потея от жары и переминаясь с ноги на ногу. Педагоги с букетиками в руках тянули шеи из задних рядов, пытаясь почему-то увидеть администрацию в президиуме, хотя ее можно было лелеять взором сколько душе угодно в обычное время. Видимо, театральная привычка действовала.

Докладчик начал сразу с главного — с положения дел на мировой арене. Потом он плавно коснулся достижений космической техники и, прибавив, что музыканты тоже кой-чего добились, перешел к перечислению «точек», на которых славно трудились выпускники училища. Точек было много. Надо было ни одну не забыть. Слова докладчика иногда заглушал шум, производимый опоздавшими, которые, порыскав глазами по залу и не найдя места, растекались вдоль стен. Минут через двадцать явились как будто все. Наступило затишье. А когда докладчик, пригубив из стакана и протянув руку вперед, перешел к светлому будущему, в зале послышался легкий шорох.

Это не было что-нибудь, чем шуршали здесь до сих пор: сумки, цветы, журналы мод, листаемые за спинами, конфетные фантики… Это был какой-то инородный шорох, напевный, легчайший, как поступь херувима в дремучем лесу. Глаза сидящих, повернувшихся на этот шорох, увидели сначала просто свет: белоснежный и казавшийся на тусклом фоне почти ослепительным. Девственное величие этого света пугало и приводило в оторопь. Присмотревшись, сидящие осознали удивительное сияние совершенно конкретно: лучи исходили от женского приталенного платья, взбитого внизу до пены, от блесток и нитей жемчуга на нем. Глядя на эти покрой и форму, можно было поклясться, что ни одна мода в последние полвека не возвращалась к архаическим линиям устремленного ввысь языка хрустального огня, похожего на моментальный фотоснимок разбившейся о скалу волны. Лишь закрыв глаза и вызвав в своей душе родственные образы, можно было наткнуться на что-то похожее, на кинокадры когда-то увиденных фильмов о золушках, принцессах и сказочных феях королевских балов. От платья и доносился тот самый ни на что не похожий звук, исторгнутый сухою терпкостью батистовых кружев, цепляющихся за неровности пола…

Взгляду, увязнувшему в нежной трясине этого платья, трудно было перейти к лицу, зато усилие вознаграждалось: лицо над платьем тоже излучало свет. Оно не было ни надменным, ни кичливым, а лежало на нем только достоинство простоты и спокойствия. Взгляд не суетился, чтобы отыскать местечко в каком-нибудь ряду; глаза вошедшей лишь сделали плавную дугу над головами сидящих, задержались на люстре, засиженной мухами, пронзили оконные стекла, блеснули отраженным солнечным маревом и тенью опустились вниз. Она тихонько ступила в сторону, встала у стены рядом с другими… Но как она это сделала!

Ни намека на торопливую вороватость или суетливый жест; единственный ее шаг был плавным и мелодичным, как начальный такт какого-нибудь скрипичного адажио, и тело поплыло в этой мелодии шага так же легко и спокойно, а секунду спустя вслед за ним переместились к стене все складки ее сказочного платья, одна за другой, произведя все тот же далекий, волнующий, тающий в белой глубине шорох.

Она прижала к груди руки (а они были в тонких, до локтей, перчатках) и потревожила вышитую белым бисером сумочку, которая приготовлена была, как видно, для долгожданного диплома и которая была так же легка, как ее взгляд, поступь, платье. Переходя к стене, она будто двигалась в ритме старинного медленного танца и была исполнена такого изящества, такого молчаливого достоинства, что этот ее старинный каданс, встроенный в современное терпкое многоголосие, никому не показался кричащим.

Впрочем, она владела вниманием не больше минуты. Речь кончилась, пора было вручать дипломы; пошли овации, гремела медь, выпускники подходили пожимать руку вручающему, дарили педагогам цветы. На Любушку, бледную от духоты и неподвижно стоящую у стены в своем белом одеянии, никто больше не смотрел. Она была потеряна в шуме, суете, сумятице. Она стояла и ждала, зажатая чужими загорелыми телами, у своей стены, пока собрание не кончилось. Потом задвигались стулья, гудящая толпа ринулась к выходу, замелькали сумки, джинсы, худые плечи и пестрые кофточки выпускниц. Оркестр тоже поднялся и стал прибирать медное свое хозяйство и вытряхивать слюни из мундштуков.