Страница 6 из 42
Тополь тогда был еще маленький, он не закрывал слуховое оконце сеновала...
В то утро шпиль тонул в тумане и медный петух на острие выглядел крохотным черным узелком. Я одевался, мои руки, лишенные осязания, что-то машинально держали, натягивали, застегивали. Мой взгляд не покидал вмятину на тюфяке, подушку рядом с моей. Я нагнулся и потрогал тюфяк. Мне показалось, он был еще теплый...
Во сне это было или на самом деле? Ночью я вдруг услышал ее шепот: «Надо же нам как следует попрощаться». Она легла, придвинулась ко мне, — так, как никогда, ни одна женщина в мире...
Сам я не решился бы даже поцеловать ее в щеку. Даже шутя. О том, что возникло между нами, мы говорили только взглядами. Но ведь не до такой уж степени был робок Бобовый король! Анетта поражала меня. Она могла вдруг запеть, вдруг, без видимой причины, расплакаться.
Когда погиб Антуан, ее жених, она не уронила и слезинки. Я не мог понять, — ведь мадам Мари твердила, что они любят друг друга, Антуан и Анетта. Мало-помалу я вытянул объяснение. Их сговорили давно. Считалось, что это крепко. Что они обязаны любить друг друга.
— У вас тоже так? — спросила Анетта.
— Ну что ты! — я кипел от негодования. — Как мадам Мари могла...
— У нас такой обычай. А у вас как?
Я рассказал.
— Хорошо у вас, — вздохнула Анетта.
Я очень много думал о том, что узнал, и наконец оправдал мадам Мари. Кто угодно мог ошибиться, только не она. Мадам Мари предвидела. Любовь возникает иногда еще в детстве. Анетта, может быть, не хочет признаться, жалеет меня, боится причинить мне страдание. Бобовый король легко освобождал своих любимых от всех человеческих пороков и недостатков.
Солнце еще не коснулось медного петушка на шпиле, когда я присоединился к товарищам. То было последнее утро на ферме мадам Мари. Утро перед боевой операцией, которая закончилась разгромом и пленом.
В пути мы встретили Маркиза. Он спешил, чтобы предупредить: немцы, видимо, обнаружили нашу площадку для приема парашютов, по лесу кружат фашистские патрули. Они двигаются осторожно, явно замыслили какую-то пакость.
Нас было немного, не больше двух десятков. Созывать весь отряд не оставалось времени. К тому же одна группа с Этьеном занята, ей поручено взорвать мост. Отступить, уклониться от боя? Но тогда оружие достанется врагу. Много оружия! Уже три дня подряд с запада, из района, уже освобожденного от фашистов, нам радируют одну и ту же пословицу: «Прибей копыто, спасешь коня». Из столбца пословиц, записанных Анеттой, эта относилась к нам, слово «конь» прямо указывало на наш отряд. Вчера передача не повторилась, — значит, оружие сбросят сегодня.
Мы двинулись дальше, зная, что придется принять бой. Немцев наверняка больше. Но отступать нельзя. Союзники уже высадились в Нормандии, победа близка, и в такое время немыслимо отступать.
Анетта словно знала, что мы не увидимся.
Неизвестно почему, в памяти вдруг возник тот адвокат в красно-черном галстуке. Тонский адвокат с его ледяным любопытством. Неужели и от Анетты на меня пахнет таким же безразличием? Нет, немыслимо...
Я вздрогнул — раздался стук в дверь. Вошел Андро, румяный от утреннего холодка, в холщовой рабочей куртке.
— Папаша велел вас подвезти, — сказал он. — Вы ведь в город?
— Ничего, я пешком...
— Нет, нет! — Андрэ с мольбой всплеснул руками. — Дядя Пуассо убьет меня. Наш гость ходит пешком? Позор на всю округу! Вы, пожалуйста, не отказывайтесь. Кроме того, мне все равно ехать в ту сторону.
Признаться, я предпочел бы прошагать эти семь километров и подумать.
С чего я начну разговор с нотариусом? Утром все стало как-то сложнее. Я снова, и очень остро, почувствовал, что прошло целых двадцать лет.
Вот явлюсь я — человек с того света. Обязан ли Каротье давать мне какие-либо справки?
Я одеваюсь, а Андрэ за перегородкой включил приемник, крутит верньер. Свист, выдох музыки, скороговорка на неведомом языке... Потом ворвалась звенящая тишина, и в глубине ее гнусавый голос заговорил из Пекина по-французски.
Голос на все лады склонял слово «ревизионизм». Я не вслушивался.
Внизу меня ждал термос с кофе и сыр. Андрэ подрулил к самым воротам.
— Вам нравится Мао? — крикнул он.
— Совсем не нравится, — сказал я.
Андрэ погрозил кулаком в пространство:
— К черту их, всех фюреров, белых, желтых, любой масти. Всех, кому хочется помыкать.
— Мне одно неясно, — сказал я, — как твой бродяга рисует себе будущее людей?
— Он говорит, человеку надо стать сперва совершенно свободным. Тогда он сумеет найти какое-то решение. Пока что ему мешает засилье властей и вещей.
Андрэ уселся поудобнее за баранкой и стал громить цивилизацию.
— Что она такое, мсье Мишель? Массовый выпуск суррогатов. Неплохо сказано, а?
— Цитата? — спросил я. — Из вашего бродяги?
— Да.
— Значит, бросать книги в огонь?
— Книги — это другое, — мотнул головой Андрэ. — У нас масса лишних вещей. Вы не замечаете? Человек не рыба, он хватает любую приманку. Ха-ха-ха! Тоже цитата. Не из бродяги, из дяди Пуассо.
— О, он тоже философ?
— Я ему прямо говорю, вы — грязный буржуа, дядя Пуассо. Он обижается. Он считает, что он не хозяин, а приказчик крупных фирм. Его давят, душат несчастного. Отчасти тут есть резон. Он неплохой парень, мой дядя. Пансион у него... «Приют охотника» — видели рекламу? Нет? Суперпансион. Дядя хвастался — как только освободится хорошая комната, отдам ее Мишелю, то есть вам. Совершенно без всякой платы. Ей-богу, сегодня по телефону сказал!
— Он очень любезен, твой дядя. Но напрасно... Мне хорошо и на ферме.
Улицы Виллеруа извилистые, в вечной тени, машина идет впритирку к узенькой ленточке тротуара, и прохожие жмутся к стенке. Город старинный, планировка путаная, но знакомая мне, и я чувствую себя в этой тесноте, как в объятиях друга. Прохожих мало, это большей частью хозяйки с кошелками, идущие на рынок или с рынка. Вот сейчас улица оборвется, обрубленная клинком солнечного дня, мы выедем на площадь. Там средневековая церковь, вся разлинованная белыми полосками, фонтан в виде аиста.
Аист по-прежнему стоит на одной ноге и выпускает из клюва струйку воды. И церковь цела, — что для нее каких-то там двадцать лет! Мне приятно, что я узнал. Андрэ открывает мне дверцу, я с удовольствием схожу на рыжеватые плитки. Их я тоже узнаю — ногами.
Но тут есть и новое. Цветные зонты над россыпями яблок, груш, винограда, — через рынок идешь, как через поле, заросшее маками. И белое, похожее на шкафчик дантиста, здание универмага. На его фоне пузырятся гроздья воздушных шаров, пестрят глазастые куклы в сиянии нейлона. Крутится колесо фортуны. Надписи на бумажных лентах объясняют мне цель благотворительного базара. Она выражена очень гордо: «Виллеруа даст африканцам здоровье, снарядит госпиталь для черной Африки».
Домик Каротье — в проулке, в десяти шагах от рынка. Живет нотариус во втором этаже, а внизу у него мастерская. Я только успел вспомнить это, как увидел открытую половинку ворот и черный зев арки. Кучка ребятишек сгрудилась у порога и смотрела внутрь. Я подошел тихо и остановился. В сумраке не сразу обрисовалась фигура Каротье.
Я отлично знаю, чем он занят.
— Ну же, не урони! Прошу тебя, прижми его к себе. Вот так! Береги своего младенца. Угадай, кто это? Ты же понимаешь, что это не простое дитя, иначе оно появилось бы у тебя совсем другим способом. Самым обычным, моя милая!
Старик не обращал никакого внимания на детей. Он согнулся, стал еще более сутулым, почти горбатым. Глиняная богородица уже вытянула руки, чтобы принять младенца. Каротье лепил его проворными пальцами, подносил к деве Марии, потом отнимал, заметив недоделку, — как будто дразнил. Каротье, наверно, высох бы над своими бумагами, если бы не это его увлечение — лепка.
Сколько он смастерил богородиц, апостолов, святых угодников за свой век!
— На, держи! Он спит, твой сынок, не разбуди его! Не давай его соседкам, слышишь? Они начнут тискать ребенка и еще уронят... Они и прикасаться не должны, балаболки...