Страница 27 из 33
— Постой, Надежда, — оторвался от баяна Родион. Не послушала, убежала. Он снова заиграл, потише... Сидел, большой, кубоватый, глядел слинялыми синими глазами на угольки, слушал: где она так поет, Надежда?
— Надька скоро жениться будет, — серьезно сообщил Колян, босоногий малец в отцовской кепке с большим козырьком. — У нее жених есть, Митька, на кордоне живет. Папка говорил, осенью оженят.
— Митька-то кривой, что ли? — Родион отложил в сторону баян.
— Ну-у. Ему один глаз медведь вытащил. Как схватит лапищей-то. А Надьку на нем женят. А она мамке говорит, я лучше с дядей Родионом на моторке убегу.
— Замолчи! — откуда она взялась, Надежда? — Замолчи, черт! — Сказала гортанно, властно, и еще что-то сказала на непонятном Родиону алтайском языке, языке своей матери, Матрены Таштамышевой. Гибкая, потянулась схватить Коляна. Колян съежился, подался поближе к Родиону.
Тот усмехнулся мягкой своей, лукавой усмешкой.
— Ты чтой-то, Надюшка, как тот рысь. Я прошлый год рыся убил, так он тоже на меня, как ты на Коляшку, нацеливался. Ты, поди, и Митьке-то второй глаз выцарапаешь. Он тогда чо? Какой муж? Ему что ты, что медведица — все равно будет. Не видать ничего...
— Не нужно мне никакого Митьки, — сказала она и как-то вдруг присмирела. Глаза ее перестали играть, а посмотрели на Родиона открыто, беззащитно. — Я лучше в озеро, чем за Митьку... — И сейчас же снова запрыгали глаза, замерцали, Надежда выскочила из стайки, загремела ведром, побежала к озеру, запела.
Опять играл Родион, и было ему отчего-то приятно. Неужели оттого, как сказал Колян, босоногий мальчишка? Если даже и решилась Надежда бежать из отцовского дома на Родионовом катере, что тут могло быть приятного для него, матерого мужика, таежного человека? И все-таки Родиону было приятно.
Слышно было, как стучат уключины на озере. Это Костромин, прихватив Коляна и Надежду, поплыл в ближний распадочек за свежей землей для огорода.
Мир, покой, неторопкая жизнь, казалось, завладели заимкой.
Неторопкий, тихий разговор шел в лодке.
— Зачем три раза в стайку бегала? — спрашивал Костромин у Надежды. — Не нужно это. Серьезно. Ни к чему. Нехорошо могут подумать. Да вот Родион-то скажет — для него ты это бегаешь. Ведь ты у нас невеста. Осенью к Дмитрию уйдешь на кордон.
Так же тихо, бесстрастно ответила Надежда:
— Сказала уж. Убьешь, так не пойду.
Не заметил, не услышал Костромин этих слов. Продолжал все о том же.
— Говорить с Родионом нечего. Серьезно. У него свое, у тебя свое. Говорено тебе было. Не для красного слова, а так, как есть.
И Надежда знала это, и все на озере знали цену костроминскому слову. Раз пообещал Костромин вырастить на приозерных клочках земли сто яблонь. Пообещал не себе самому, но вслух, при людях. Приезжал по весне на лодочке-долбленке в Талыкчу, и в Белюш, и в Айру, копал ямки, опускал в них тоненькие, волглые деревца и потом долго не мог с ими расстаться, все охаживал, подправлял. Деревца выживали, но чаще гибли. Осенью Костромин сажал на их могилках новые деревца, весной опять сажал. И так уже добрый десяток лет, а может, и два десятка, а кто помнит — говорит, что все тридцать годов. На озере узнали вкус яблок.
Тридцатого числа непременно приносил Костромин в Талыкчу на почту месячный отчет о своих метеорологических наблюдениях. Все равно, стоял ли кроткий май, или пронзительный февраль, или ноябрь с его страшными низовыми ветрами. Упрямый он был человек. И суровый.
Сидел на веслах большой, сутулый, в драном брезентовом пиджаке, в распоротых резиновых сапогах, очень еще сильный, хоть и старый уже человек. Он растил детей, учил их работе, учил брать в озере рыбу, добывать в тайге зверя. Дети росли, свычные любому труду, простые и бесхитростные, как земля и трава. Они не знали игрушек, не знали танцев и веселых вечеринок. За малейшую промашку отец сек их сызмальства вожжами. Уважение к отцу, к его труду, к его власти над всеми вещами в мире было безотчетно, неощутимо так же, как любовь к тайге, к озеру. Зато обиды копились, не давали о себе забыть. А еще сильнее была власть неведомого, скрытого горами большого мира, что заявлял о себе яркими обложками журналов, необыкновенными словами туристов, гулом самолетов, пролетавших над озером, отзвуками забот и свершений, которыми жил большой мир.
Когда-нибудь те безотчетные чувства должны были взять верх над детскими обидами и соблазнами. Но все это в будущем. А пока дети росли и уходили в большой мир, совсем неспособные противостоять его искушениям. Тот мир переделывал их на свой лад, учил своей науке, а иногда наносил им раны. Новые морщины ложились на лицо Михаила Афанасьевича Костромина, и жил он из года в год без помощников. Не под силу становилось исполнять свой зарок — растить яблони на скупой сибирской земле. Потому и решился не отпустить от себя Надежду, выдать ее замуж за Дмитрия, объездчика с соседнего кордона. Думал развести на пустой земле при кордоне сад, какого еще не было на озере. Было это его мечтой и единственным выходом для семьи. Разве Колян помощник? А кому вести хозяйство, если уйдет Надежда? Жена Матрена, мать тринадцати детей, стала слаба, девчонки — школьницы, живут в интернате в Айре. Решил по-своему повернуть Надеждину судьбу. Решил накрепко, неколебимо.
Надежда ничего не умела решать. Она знала только, что не пойдет на кордон к Дмитрию, маленькому, одноглазому объездчику. И еще знала, что не будет, не сможет жить здесь, на заимке, что уйдет отсюда, неизвестно только когда и куда. До чего же ей хотелось в большой мир! Родион, таежный парень в стеганом ватнике, казался ей пришельцем из того мира, необыкновенным человеком. Он играл на баяне, а музыка слишком редко звучала в костроминском доме; он ловко управлялся с большим, быстроходным катером, ой, как далеко до этого катера было костроминской лодке-долбленке. Наконец, Родион говорил затейливо и весело, как не умел говорить никто на заимке и на кордоне. Надежда полюбила Родиона. Во всяком случае, так она сказала под большим секретом сестренке-подружке, пришедшей на воскресенье из интерната домой.
Спать Родиона отправили на пустой сеновал. Это чтобы подальше от Надежды. Дали шкуру медвежью, тулуп, пару подушек. Чего-то не спалось с вечера, курил да все посматривал на дверь избы. Чего посматривал, сам не знал. А может, и знал, да не хотел себе признаваться. Но ничего не увидел.
Утром в пятом часу проснулся от шагов по двору, было туманно, тихо и зябко. Прошел Костромин с веслом, за ним, совсем еще спящий, тер глаза Колян.
— Михаил Афанасьич, — крикнул Родион, — сети снимать? Возьмите меня.
...Тоненькая корочка льда припаялась за ночь к берегу, и на ней затейливые вычерчены разводья. Это выдра набродила, охотясь за хариусами. Косач уселся на ближнюю березку, рассыпал по берегу свои трели. Тупорылая, толстая, блекло-зеленая рыбина ускуч первой легла в корзину.
Как начал Родион день вместе с Костроминым, так и не отстал от него до самого обеда. За землей съездили трижды, поле боронили под картофель, дров попилили. Была Родиону в охотку эта простая мужичья работа. Поотвык он от нее, болтаясь по озеру в своей посудине. А тут пахнуло в душу запахом земли, оседлой хозяйской жизни. Надежда часто появлялась на крыльце и всякий раз взглядывала на него. И вдруг показалось, что он здесь не чужой человек, что все здесь свое — и яблони, и огород, и молодуха на крылечке; и все это — праздничное, радостное для него, а прежнее бобыльское житье стало чужим, далеким. Такую силу почувствовал — все бы перевернул и перепахал, обнял бы молодуху — косточки хрустнули.
От работы рубаха прилипла к спине, мокрехонька.
После обеда случилось неожиданное и важное. Родион пошел к озеру сполоснуть жирные после еды руки и губы. Кусты уже расцветшего багрово-розового маральника скрыли от глаз дом и всю заимку. Родион заглянул в озеро и увидел себя, простоволосого, широкого, в рубахе с косым воротом, с улыбчивыми светлыми глазами. Почувствовал — стоит кто-то за спиной. Обернулся — Надежда с ведром. Может, в самом деле вода понадобилась. И вдруг Родион улыбнулся.