Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 33

И еще подумалось, что хорошо бы, когда придет срок, лечь вместе с теми одиннадцатью под серый столбик. Вместе приехали в двадцать первом году из Питера на Талыкман, вместе гнали из Талыкчи монахов, вместе строили коммуну. Вместе и лежать... После гибели коммунаров Костромин задумался надолго, ссутулился, отошел от людей. Может, страшного увидел больше, чем положено человеку, а может, взяли свое побои и раны и последовавшая за ними тяжелая болезнь. Вытащил его тогда Климов из воды, выходил, и Костромин уехал куда-то, пропадал два года, а потом вернулся. Видно, оставил на озере что-то такое, без чего не стоило жить в иных местах. Вернулся и поступил работать на пост, созданный Новосибирским отделением гидрометслужбы в урочище Чии. С тех пор стал он там бессменным наблюдателем.

Климов остался прежним, веселым. Женился на красивой алтайке Фаине, помогал строить в Талыкче колхоз, стал работать в нем за агронома, хотя специального образования не имел.

Костромин вошел в дом, и Фаина поднялась ему встречу так же весело и радушно, как умел это делать ее муж. Многому она научилась у мужа — растить яблони, читать газеты и даже улыбаться. Ну, конечно, это же климовская широкая улыбка проступила на смуглом, резко и точно очерченном лице женщины.

— Здравствуй, Фая... — Костромин поставил чемодан и протянул Фаине руку. Она не заметила его руки... Что-то такое вдруг случилось с ее лицом, может быть, заволокло его дымом из трубки, которую Фаина держала в зубах?

Она подошла к чемодану, опустилась над ним и потрогала его. Глаза ее протянулись к Костромину, снизу вверх, словно руки, просящие, повелевающие и жалкие. Взгляд был осязаем и невыносим.

— Да ничего, Фая, может, еще ничего и нет. Неизвестно ведь. Может, обронил чемодан в озеро. Да вот, Гавриил-то Степанович. Подождать надо. Серьезно.

Фаина зашептала что-то на своем алтайском языке. Застонала и изо всех сил прижалась щекой к черному ребру чемодана.

Костромин стоял, низко свесив руки, мял ими края своей синей шляпы. Пришел председатель колхоза Аргамаков. Пришли еще разные люди. Всякий в Талыкче знал Михаила Афанасьевича Костромина, всем хотелось поговорить с ним и потрясти его руку.

Узнав о гибели Климова, помолчали немного. Но плакать и сетовать никто не стал. Куда-то увели Фаину. Раскрыли климовский чемодан. Нашли в нем размокшие, совсем негодные журналы по садоводству да мешки с яблочными семечками. На мешках растеклись чернильные непонятные слова: «боровинка», «анисовка», «пепен-шафранный», «бельфлер-китайка».

Все разглядывали мешочки, качали головами, покуривали, попыхивали трубочками.

— Шибко много семян привез Гаврила Степаныч, — сказал председатель Аргамаков. — Наш народ — горный народ. Скот разводить, медведя скрадывать, кедрашничать — это мы знаем. Яблоко выращивать — это русский народ знает. Мы не знаем. Фаина знает, да что она, слушай, Михаил Афанасьевич, одна сделает? Женщина есть женщина. Как по-русски сказать, баба. Я так думаю, бери ты эти семена. Гаврила Степаныч был тебе друг. Бери, Михаил Афанасьевич.

— Возьму я, — сказал Костромин глухо и торжественно. — Только условие себе такое поставлю. Да вот перед всеми здесь скажу. Не для красного слова, а так уж, как есть. Сто яблонь я обязуюсь вырастить на озере. В память это, значит, о лучшем друге моем, о Климове Гаврииле Степановиче. Да вот и обо всей нашей коммуне тоже...





Но яблонь не получилось из семечек, привезенных на озеро Климовым. Может, потому что семечки отсырели в воде, а может быть, не по вкусу им пришлась земля или ветреная зима. Но одна яблоня вышла. Она не сразу стала яблоней. Сначала это был тоненький стебелек. Сквозь глянцевую его кожицу просвечивала зелень. Землю вокруг стебелька посыпали пеплом от жженых рыбьих костей, поливали разными животворными смесями. Внутри стебелька появилась белая чистая косточка. Тогда стебель косо срезали ножом и привязали к срезу веточку уже плодоносящей яблони. Она приросла понемногу, и стебель превратился в саженец. Саженец высадили рядом с другими яблонями, укутали от зайцев берестой и повесили на него деревянную бирку с надписью: «Бельфлер-китайка».

Яблоня росла, раскрывала весной перепончатые листья-ладошки, ловила в них жаркое сибирское солнце. С каждой весной листьев становилось больше. Всё новые и новые саженцы появлялись в саду. Все они подставляли солнцу перепончатые, шершавые листья-ладошки.

В одну из весен бельфлер-китайке пришло время цвести. Она еще только догадывалась об этом, только предчувствовала, а Костромин уже знал точно, и привез в ту весну особенно много сытного талыкчанского чернозема. И охаживал яблоню и смотрел на нее со спокойной, умиленной нежностью.

И вдруг пошел снег. Он валился с небес как попало: большими лохматыми клочьями, жесткой перловой крупкой, задумчивыми тополевыми пушинками. Снег грузно, по-хозяйски расселся на беспомощных яблоневых ветках, и они согнулись, горестно качались. После снега на неделю зарядил теплый дождь. Он сшибал снег с веток, снег шипел и таял. Жаркое солнце довершило дело. Чия хватила через край хмельной весенней водицы и пошла к озеру напролом, не разбирая пути. К вечеру она добралась до костроминской заимки, поддела невзначай избу, и изба упала, как игрушечный ребячий домик.

Семейство Костроминых загодя ушло на ближний горный склон, сбилось там в кучу, кое-как спасалось от дождя и ветра в худеньких своих ватниках и шубейках. Сам Костромин остался внизу. Мокрые, трепаные волосы облепили лоб. Не хотел он поддаться воде, этот сутулый, упрямый человек. Поглядел отчужденно, как вода проволокла мимо драночную крышу с его избы, и тотчас отвернулся и продолжал свое дело: загонял колья в землю, крепил к ним яблоневые стволы. Но вода валила и яблони и колья, и самому человеку трудно уже становилось держаться в этой ошалелой воде. Он понял бесплодность своего дела, остановился, широко расставив ноги, и смотрел, как яблони одна за одной медленно опускаются в воду. Они колыхались, дрожали, изо всех сил цепляясь корнями за землю. Очень им не хотелось плыть в огромное, черное озеро. Но талыкманской земле, уложенной на каменную подстилку, самой не за что было держаться. Сама она плыла, растворялась в воде. Плыли яблони.

Костромин вдруг заметил что-то, рванулся с места и упал в широко бегущую воду. Вода протащила его немного, а когда он встал, в руках у него была яблонька. Он принес ее на склон, где спасалось от воды семейство, положил на землю и принялся ладить костер, чтоб согреть ребятишек. Почти ничего не говорил, да и не стоило говорить, не стоило спорить слабым человечьим голосом с упившейся своим ночным могуществом речкой.

На рассвете стало видно, что к яблоньке, принесенной Костроминым, привязана бирка с расплывшимся чернильным словом: «Бельфлер-китайка».

К полудню вода ушла. Там, где она куражилась ночью, где раньше был дом и сад, поблескивали чисто вымытые гладкие камни. Но бельфлер-китайку выходили. Посадили на специально отрытой в склоне горы терраске. Снова ее потчевали пеплом и талыкманской землей. Она заглядывала вниз в озеро и вздрагивала от высоты.

Скрипели по утрам уключины на озере. Это Костромин с сыновьями возили с Талыкмана новую землю взамен унесенной рекой. Все шире становилась терраса на горе. Внизу под ней появилась еще одна терраса, а выше еще одна. Валуны, которые приволокла с собой хвастливая Чия, Костромин калил кострами, поливал озерной ледяной водицей, и они потрескались, развалились. Подальше от озера, поближе к горам Костромин поставил новый дом, маленький, меньше прежнего. Появился новый сад. Яблонь в саду становилось все больше, и все они были для Костромина как дети. Такие же белоголовые по весне. Такие же требовательные на заботу, и неизвестно, когда из них выйдет толк. Такие же беспомощные и радостные сызмальства.

...И вдруг Костромин поднял на все это топор. Поднял — и увидел своего друга, мечтавшего о таких яблонях, и свой сад, и обступившие его понятные, добрые сибирские горы, и ласково прищурившееся сибирское озеро внизу, и яблоки, теплые, смуглые, обласканные сибирским солнцем. Любовь ко всему этому, умиленная нежность подступила к глазам, и две слезинки пугливо побежали по лицу, спрятались в седой щетине на подбородке.