Страница 11 из 35
— Ну ты даешь, — говорил Васька. —Ну ты даешь. — Он качал своей чернявой головой и поводил острым носом. Наверное, ему было завидно.
Я обнял Ваську и сказал ему:
— Васек, понимаешь ты, что это такое? Понимаешь, какой день? Ничего ты не понимаешь.
— Ну-ну, — сказал Васька, — ну-ну. Давай-давай.
Вечером люди не разошлись по домам, а остались все вместе. Они ходили по улице Горького и по Красной площади, играли на аккордеонах и гитарах, пробовали браться за руки и танцевать и петь. Чувствовалось, что люди еще не очень умеют просто так браться за руки и петь. Но всем нравилось это, никто не хотел уходить, всем хотелось научиться быть веселыми. И все бы наверняка научились, если бы так скоро не кончился фестиваль.
Для нас с Васькой он кончился еще скорее. Мы нашли укромную скамейку, выгребли из карманов червонцы, трешки и морщинистые рубли и сложили их в одну кучу. Васька забрал ее себе. Он знал, как экономно обращаться с деньгами. «Дня три еще, — сказал он, — на молоке протянем».
— Вася, — сказал я умильно, — давай немножко выпьем. Давай, слушай, давай.
Васька замотал головой и закрутил носом.
— Наверно, тебе очень скучно жить, — сказал он. — У тебя на первом месте выпивка...
Но всё же мы пошли в кафе «Метрополь». За одним из столиков сидел Абдель Керим аль Рафи.
Мы узнали после, что его так зовут. Голова у Керима была повязана белой косынкой, как у большинства африканских людей. Он сидел серьезно и чинно.
— Васька, — сказал я, — давай поговорим с ним. Давай...
— Брось, — засмущалсся Васька. — Не заводись.
— Ты странный парень, — сказал я. — Неужели ты еще ничего не понял? Ведь сегодня всё можно.
Я подошел кКериму и сказал ему по-английски:
— Ду ю спик инглиш?
— О, йес, — ответил он. — Мирь, дрюжьба... — После этого мы уже разговаривали не переставая.
— Ит из нот инаф ту сэй ай эм вери глэд, — сказал Абдель Керим. — Ит из нот инаф... — (Это недостаточно сказать, что я рад, этого слишком мало...) Ай хэв но вордз ту сэй... (Нет таких слов, чтобы сказать...) Совьет Юнион из аур бест френд... (Советский Союз — наш лучший друг). — Керим отчетливо выговаривал английские фразы. Я их легко понимал. В черных Керимовых глазах возгоралось такое сияние, какое редко встретишь в наших северных широтах. Васька расхрабрился и сказал Кериму по-французски: «Базиль» — и ткнул себя пальцем в грудь.
— О, — сказал Абдель, — Базиль, Базиль! — Он потряс Васькину руку и мою тоже. Мы выпили немного коньяку, Керим размотал свою косынку и вдруг оказался самым обыкновенным цыгановатым парнем. Чем-то он даже стал похож на Ваську. Васькины глаза тоже разгорелись от коньяку и от близкого общения с африканским человеком. Васька посмотрел на меня просительно и молвил:
— Может, еще по рюмашке?
Я сказал:
— Конечно!
Абдель вписал в наши книжечки свое имя и название своей страны: Судан. Он снова замотал на голове косынку и опять стал торжественным африканцем.
...Когда мы вышли из кафе, у нас с Васькой остался один червонец.
— Значит, придется уехать завтра, — сказал Васька. — Только и всего. Только и всего.
— До чего же тебе скучно жить, — сказал я. — Какое это имеет значение, что у нас нет денег? Какое имеет значение, что мы спим на скамейке? Это же не имеет никакого значения.
— Примитив, примитив, — сказал Васька. — Нужны элементарные удобства. Надо ехать. Всё равно никуда не попасть. Ни на один концерт не достать билета. Надо ехать.
Назавтра я провожал Ваську. На вокзале было тихо-тихо после фестивальных улиц. Какие-то люди куда-то ехали. Были среди них люди пасмурные, небритые. Было их пронзительно жаль. Но об этом не хотелось думать. Это еще не касалось меня.
Васька уехал грустный.
На привокзальной площади дворники шаркали метлами. Я побежал прочь от вокзала. Благо было куда бежать.
Дворники шаркали метлами по панелям, сметая с них флажки, бумажки, программки — пеструю фестивальную шелуху. Лица у дворников были сердитые. Слишком много им выпало работы. Каждый из них думал, наверное, так: «Побаловались и будет, и будет, и будет...» — и шаркал своей метлой.
Один дворник приставил к столбу лестницу-стремянку, чтобы снять маленькую гирлянду разноцветных флажков. Дворник был дородный мужчина. Флажки слабенько трепыхались у него в руках.
— Подождал бы, — сказал я дворнику. — Что ты снимаешь раньше срока?
— Это мы знаем, — сказал дворник, — когда что снимать, когда вешать.
Я пошел, а потом побежал обратно на фестиваль. Бежал и слезно просил не знаю кого:
— Подождите! Подождите, дворники! Подождите еще немножко!
1957 г.
Синее око
Письмо это в самодельном конвертике шло долго. Его везли через озеро в лодке-долбленке. Потом оно ехало в большой сумке, привязанной к седлу. Молодая, черноглазая и раскосая почтальонша покрикивала на свою мохнатую алтайскую лошадку: «Чок, чок!» Письмо тряслось в почтовой телеге, телега подскакивала на корневищах, потом двое суток мчалось по Чуйскому тракту. Оно одолело четыре горных перевала, пока попало в почтовый вагон.
Письмо начиналось так:
«...Не обидьтесь, приезжали Вы давно, а Ваши письма не под руками, а может, вы там не написали Вашего имени-отчества.
Я был бы очень рад Вашему приезду и, если будет разрешена весенняя охота, провожу Вас на глухариный ток. Помогу Вам найти глухарей не больше пяти штук, а если захотите убить больше, то я уже помогать не буду. Хоть птицы пока что много и охотники редко сюда добираются, а всё же надо о ней беспокоиться.
А свисток на рябчиков, что Вы обещали прислать, мы так и не получили.
Пишите, если вздумаете приехать,
Желаю Вам здоровья и радости.
Ув. Вас Костромин».
Мне припомнился старый Костромин, наблюдатель поста гидрометеослужбы, его особенная, умудренная тайгой и трудами жизнь.
«Черт возьми, — сказал я себе с досадой, — как же это я забыл послать свисточек?»
Мне сильно захотелось на озеро к старику. Потянуло после года сидячей службы размять тело нелегкой работой, которую потребуют от меня тайга и горы. И еще захотелось — прыгнуть с разбегу прямо в весну. Она уже начиналась где-то за городом. Хотя бы немножко пожить с ней вместе, услышать, как рады ей земля и вода и деревья, обрадоваться бы вместе с ними.
Я написал Костромину, что приеду, взял отпуск и отправился в путь.
Добирался до его заимки не один и не два дня. Наконец, она завиднелась на той стороне озера, а вокруг заимки — горы да кедры, а мне туда не попасть. Ветер-низовка согнал со всего озера в заливчик к заимке мелкий игольчатый лед. Переплыть на лодке нельзя, а обойти берегом мешала гора Туулук. Она разворошила своим острым верхом тяжкие вялые облака, вся в клочьях линючего, старого снега.
Никаких особых планов и мыслей насчет того, что делать дальше, у меня не было. Костроминская заимка чуть виднелась на том берегу, но от меня ее отделяло три километра непролазного ледяного крошева. Я затеял костерок, набрал в озере полный котел шуги, кинул в него последнюю заварку гречневого концентрата и заснул, сидя на камне. Дорога взяла свое.
Сны, как ящерицы, юркнули под ватник, рожденные холодом и усталостью; они заворошились в моем нутре. Я дергался и вздрагивал от этих снов, но скинуть их и проснуться не мог.
Вдруг что-то случилось в мире хорошее для меня. Я открыл глаза от непонятной мне радости и потряс головой. Тьфу, какая привиделась чертовщина! Похлопал себя по нагрудному кармашку. Слава богу, свисточек — рябчиков манить — цел. Отдам Костромину. А что же еще? Что изменилось?
Две девочки вдруг вышли из тайги. Я сразу узнал, что это костроминские девочки. Отцовские глаза, синие, ясные, только поживей, чем у отца, мигом обежали меня, мой костерок, мой котел и мое ружьишко. Тонко прочерченные длинные брови унаследованы от матери-алтайки.