Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 81 из 90

Еще сказали по радио, что Ельцин прервал свой отпуск где-то под Новгородом (небось, в Валдае) в связи с обострением чего-то (разве было притупление?). Я подумал, что и мне надо прервать мои отпуск, покуда еще принимают старые дензнаки, а то не на что будет уехать в Питер. Но тотчас возразил себе: я не Ельцин, у меня другой статус, мне надлежит вбивать колья в изгороду; я навбивал изрядно, но вчера овцы просочились, как моджахеды на афгано-таджикской границе.

Шесть часов утра. Солнце в полнеба, в другой половине наливная туча.

По радио играют сонату фа мажор Шопена. Под окном цветут ромашки, полнятся соком черная и красная смородина, звякают колокольцами коровы. Лиловеет кипрей. После Шопена играют Листа. Попил чаю с блинами, со смородиновым вареньем. Что еще? Ах да, забивать колья. Но там комары. Да, и еще ласточки гоняются за комарами. Что главнее, пристойнее для мужчины — забивать колья, кормить комаров или сидеть слушать Листа с Шопеном? Водить перышком по бумаге? Боже мой, сколько я позабивал кольев, работая на изысканиях рабочим в зоне затопления Братской ГЭС! Мы прорубали «судовые хода» — по логам, распадкам, примыкающим к будущему Братскому морю, куда свозить лес, складывать в штабеля, чтобы суда подходили. А сколько кровушки скормлено ангарским комарам: бывало, накомарник сдернешь — не продохнуть, весь в крови... Потом еще лесовозная трасса в Забайкалье, вдоль реки Хилок, притока Селенги... Репер заделаешь, в манок посвистишь, рябчика подманишь и пиф-паф. И — годы вождения перышком по бумаге — целая жизнь. И на этом спасибо. Однако надо идти забивать колья.

День прихмуренный, свежий. Вечером истопил печку, сжег целую березу, поваленную ветром поперек двери в избу. Может быть, знак: не живать мне в этой избе? В избе тепло, наварено гречневой каши на весь день. Можно повспоминать.

На Невском, неподалеку от станции метро «Канал Грибоедова», сидит слепой мужик, играет на аккордеоне. Я слушаю: аккордеонист с пальцовкой-аппликатурой. И у меня был аккордеон «Рояль-стандарт», я изрядно играл в молодые годы; после войны Россия заиграла на европейском инструменте — «Берлинскую музыку взял он с собой, гармонику цвета волны голубой». Слушаю музыку моей молодости, кладу в шапку аккордеониста полтинник, думаю: «Вот дурачина — продал, тоже бы сел и играл, заработал бы всяко больше, чем литературным трудом. Увы! — утратил аппликатуру». Склоняюсь к музыканту:

— Как тебя зовут?

— Меня зовут Женя.

— Женя, ты Юрия Шахнова знал? Шахновскую «Карусель» не играешь?

— Кто же его не знал? Играю.

— Сыграй.

—Устал маленько. Сейчас жена принесет водки, выпью, сыграю.

Жена принесла водки. Женя выпил, поговорил о чем-то с женой, заиграл другое.

— Ты чего «Карусель» не играешь?

— Жена сказала, ты деньги из шапки взял.

— Да ты что?! Я полтинник положил, вот еще кладу.

— Ну ладно, сыграю.

Заиграл: та-та-та-та-та-ри-та-ти-та-ти-та-та. Слушаю, знаю: мой интерес к слепому музыканту подозрителен тем, кто берет деньги из шапки: этому что надо? Вдруг и этот возьмет? Другого интереса нынче на Невском как будто и нет. Вяло думаю: «Не бросил бы аккордеон, тоже бы сидел и играл».

После войны мы с Аликом, мальчиком из Испании — в одной школе учились — дай Бог как наяривали «Карусель» на вечерах.

В Михайловском саду кругами вокруг Пушкина ходит Моисей Моисеевич, играет на мандолине: «Светит месяц, светит ясный...», «И по камушку, по кирпичику...», «Расцветали яблони и груши...». Моисей Моисеевич маленького роста, с огромным пузом, бочковидный, в шляпе, партикулярном костюме пятидесятых годов в полоску, на лацкане планки каких-то наград, юбилейная медаль Советской Армии. У него лицо, как у Утесова в «Веселых ребятах», выражает одно: «Легко на сердце от песни веселой». Правда, одутловатая ряха, но беспечальная. Завидев какого-никакого иностранца, музыкант заводит мелодию и обрывает на полтакте: заплатишь — сыграю. Он предлагает иностранцу: «Фото!» Можно сфотографироваться: Пушкин, Моисей Моисеевич с мандолиной и чье-нибудь лицо, группа лиц — на память о Санкт-Петербурге.





Я сижу на лавочке. Моисей Моисеевич поработает, подойдет, спросит:

— Вы с какого года? Помните, по Невскому трамваи ходили? Ну, да, должны помнить. Я вон к той подошел, к немке, поиграл, она, зараза, говорит: «Никс мани». Немцы скупые. — Моисей Моисеевич смеется, слезятся его глаза. — Я в детдоме в Вышнем Волочке музыкальную грамоту прошел. В армию взяли, на флот, я был горнистом, зори играл и все другое. Я в столовой раз сижу, обедаю, ко мне старшина подходит, спрашивает: «Ты что, и ноты знаешь?» Я: «Так точно, товарищ старшина, до, ре, ми, фа, соль...». Он мне: «Зайди к капитану второго ранга Строганову, он оркестр набирает». Я захожу: «Товарищ капитан второго ранга, по вашему приказанию прибыл». Он: «Ну что, композитор, на духовых инструментах играешь?» Я: «Никак нет, не композитор. Играю, чего не умею — подучусь». Стал осваивать духовые инструменты. Это, знаете, тяжелый труд играть на духовых инструментах. Теперь-то на похоронах при отправке сыграют и на кладбище, а раньше через весь город за катафалком — зима, мороз, губы распухнут, в крови... Вот какой я был, — Моисей Моисеевич достает из кармана бумажник, показывает фото: мордастенький матросик в бескозырке, с трубой, с круглыми, беспечальными, как у молодого Утесова, глазами. — А вот это моя жена. Красавица была. Померла бедняжка. Теперь я один... Одна зараза мне жвачку дала, мягкая... Куда я ее дел? — Музыкант выворачивает карманы, в которых чего только нет...

К Пушкину подгребли иностранцы, чернявые, может быть, итальянцы. Моисей Моисеевич легко врубается в их сообщество, наигрывает на мандолине: «Славное море, священный Байкал...». Фотографируется с группой на фоне Пушкина…

Каждый день захожу в Михайловский сад, здесь мой оазис. И совсем рядом Пушкин в окружении кленов и лип, всегда молодой, окрыленный. Однажды я высказал похвалу автору «Пушкина» Михаилу Константиновичу Аникушину. Излучающий энергию ваятель без ложной скромности подхватил: «А что? Был бы жив Росси, посмотрел бы: на месте, как надо стоит...».

На скамейку садится рыжебородый верзила с кровяными похмельными глазами, в обвалянной по помойкам «фирме». Достает большую бутылку водки «Распутин».

— Хотите выпить?

— Спасибо, нет, не хочу.

Детина не помнит меня, а я его помню. Как-то он подвалил ко мне на Невском, спросил на таком же английском, каким и я владею, из какой я страны. Надо полагать, допился до аберрации зрения. Я ему ответил, он выматерился и слинял.

— Одного американца отбомбил, — похвастался детина, — он доллар дал. С греком за жизнь поговорили, тот тоже отслюнил, с финнами — те дали две марки. У меня деньги есть. — Детина прикладывается к бутылке. — Американцы дурошлепы, ничего не понимают, ни в зуб ногой. С греками можно договориться. Финны тугие. С немцами я вашше дел не имею. Латиноамериканцы — пустое место. Я когда на корабле плавал, их всех как облупленных изучил. Лучше всего американца бомбить, он глупой.

— Если не секрет, поделитесь вашей методой.

— Я к нему подхожу: I am very sorry. Я очень сожалею . I am a painter, but in this time I have not any work. I am unemployed. Я художник, но в данное время без заказов, я безработный. Му live is very sad. Моя жизнь так печальна. I have a son of twelve and a daughter of ten. У меня сын двенадцати лет и дочь десяти лет. I have not any money, my children have not any food, they are hungry. У меня нет денег, детям нечего есть, они голодные. I am very sorry. Give me some money. Я очень извиняюсь. Дайте мне сколько можете.

— Да, можно брать у вас уроки.

— А вы что, английский знаете?

— Маленько знаю.

— Тоже моряк?

— Нет, в школе прилежно учился.

— В школе?.. — Детина подхватился. — Вон американец идет. Надо его отбомбить.

Минут за десять отбомбился, вернулся с долларом.