Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 67



Должен сказать, я делаю это совершенно сознательно, ибо мне представляется гораздо более важным воссоздать  х а р а к т е р  человека такого-то примерно года рождения, с такой-то судьбой и такими-то переживаниями, чем растянуть на все эти главы и страницы изложение досье на среднего ученого.

Все женщины в нашей жизни остаются женщинами, кем бы они нам ни приходились — женами, сестрами, начальницами, дочерьми, любовницами, бабушками, домработницами, водителями троллейбуса, мамашами, соученицами, соседками по квартире…

Няня была и осталась для меня главной женщиной в моей жизни; в значительной мере она определила мое отношение к остальным.

Все сознательные годы искал я женщину, которая, как няня, полюбила бы меня — ради меня. Мне кажется, после няни, что все прочие виды отношений называть любовью неверно. Она должна любить меня ради меня, а не ради ленинградской прописки и не как довесок к своей внутренней жизни… И я должен любить ее — ради нее, а не ради удобств, какие она, может быть, мне доставит, и не ради вкусных пирогов, если она умеет их печь…

Все остальное — ложь, в той или иной степени.

Если бы не няня, и я, как знать, мог примкнуть к сонму мужчин, имеющих обыкновение бахвалиться своими успехами у женщин. Обычно я стараюсь не слушать «охотничьи рассказы», но если уйти невозможно — жалею рассказчика: до чего же убогими были эти «успехи» и, соответственно, женщины, если человеку доставляет радость снова и снова проигрывать пластинку! Что это, его единственная отрада? Ничем другим он взять уже не надеется? И — ничего святого, что хочется оставить в сердце?

В моем сердце и няня, и еще, разумеется, кое-кто, но я никогда и ни с кем на эту тему попросту не разговариваю.

Мало ли о чем поболтать можно…

А жизнь все шла и шла; безжалостно щелкал счетчик времени.

Измученная послеблокадной гипертонией, ушла на пенсию мама, но стал зарабатывать я — статьи, рецензии на исторические книжки, помню, как жадно перечитывал первые подписанные моим именем строчки в газете, вывешенной на уличном стенде, — и жить нам стало материально полегче.

Когда же пошли большие самолеты на внутренних линиях, я уже так прочно стоял на ногах, что мог позволить себе слетать с няней в Крым. Снова вдвоем, как когда-то, только теперь я вез ее, а не она меня. Ей очень хотелось повидать родных, она предчувствовала, что вскоре может оказаться не в силах сделать это…

Видели бы вы, как спокойно, с каким достоинством, словно одна из вечных туристок-старух, американок или шведок, поднялась няня по трапу ТУ (я сразу вспомнил харьковское авто), как уютно расположилась у окошка, с каким аппетитом съела поданный нам завтрак… Можно было подумать, она совершала подобные рейсы постоянно.

И радовался же я, наблюдая ее седую голову на фоне заполнявшего иллюминатор ярко-синего неба и отчетливо понимая в эту минуту, на какую высоту поднялась вся наша страна, если мы с няней, весьма рядовые, ничем не примечательные ее жители, можем не тащиться несколько суток в вагоне третьего класса, а  п у т е ш е с т в о в а т ь  наконец.

Няне было почти восемьдесят.

Старость — не радость.

Старость играет с нами множество злых шуток, но есть одна — зловещая.

Лица детей, наши лица в детстве, очень индивидуальны. Потом они зачастую «стираются», унифицируются — по профессиям, по характерам. А в старости тайные мысли, пороки, ухищрения — все выползает наружу.

Ты привык уже маскировать какие-то не очень ловкие движения души, ты делаешь это автоматически, для тебя это привычно и просто. Но вот ты состарился, и твое не столь подвижное уже лицо, исполосованное морщинами, начинает жить своей, отдельной от тебя жизнью, становится все менее подвластной тебе маской того былого, полного сил, деятельного человека. И наконец наступает день, когда лицо предает своего хозяина. В любую минуту дня и ночи оно без утайки сообщает каждому, кто способен наблюдать, всю твою подноготную.



Лицо моей няни к старости становилось добрее. Даже в те редкие минуты, когда она в сердцах выговаривала какой-нибудь неумехе, ей никак не удавалось напустить на себя грозный или просто сердитый вид.

Легкий характер всегда хорош, но в старости особенно ясны его преимущества — многое делается трудным, а кое-что и вовсе не под силу, так и тянет брюзжать, жаловаться на судьбу… Старый человек, способный преодолеть все это, приятный в обращении, веселый, не только сам молодеет на глазах, но и окружающим помогает оставаться молодыми, не превратиться преждевременно в старцев.

В этом смысле няня, невзирая на возраст, была незаменима и для меня, и для многих моих друзей, нежно ее любивших, — особенно же для тех, кто не стремился как можно скорее закостенеть в безудержной «взрослости».

Умерла тетя Рита.

Мы похоронили ее на Серафимовском кладбище, и мама строго и, как всегда, деловито, приказала мне поставить на могилу любимой сестры вместительную, два метра на два, металлическую ограду. Я понял, разумеется, что мама имеет в виду и местечко для себя, но возражать не стал и поступил так, как она велела.

Тетя Рита сделала меня своим наследником, и мне пришлось, когда прошел надлежащий срок, продавать ее вещи, с детства мне знакомые. Скорее всего, я не стал бы этого делать и бросил бы всё, как было, лишь бы не думать о том, что, не погибни Володя, едва прибыв из академии на фронт, он пользовался бы этими вещами, а я не был бы так одинок; но мною и в этом вопросе руководило мамино стремление к целесообразности, и я подчинился.

В результате образовалась некоторая сумма денег, а я к тому времени получил гонорар за первую свою популярную брошюру. Сложив капиталы и заняв немного у самого близкого своего товарища — мама не знала об этом, — я воспользовался представившимся случаем и купил автомашину.

Мама одобрила покупку: это была нужная и довольно дорогая вещь, как раз в ее вкусе. Но поездить со мной ей удалось недолго.

Пригодилось место в ограде…

Скончалась мама, как и жила, мужественно.

Ее крупная голова величаво возвышалась из открытого гроба. Я велел надеть на нее мое любимое темно-синее платье и приколоть к нему медали «За оборону Ленинграда» и «За доблестный труд».

Я не оплакивал ее публично. Возле гроба я стоял так, как стояла бы и она, — с сухими глазами. Рядом со мной стоял тесть.

К счастью, у меня была тогда очень большая, спешная и важная для меня работа, и я сидел за письменным столом круглые сутки, не вставая…

Няня очень полюбила нашу машину, но не как вещь, а, скорее, как живое существо, прибившееся к дому; примерно так же относилась она когда-то к собачке Тобику, нашему с ней московскому любимцу.

Для меня самого сидеть за рулем было в ту пору наслаждением, и я охотно катал няню. Вывозил ее за город, на дачу, все в ту же Новую Деревню — проведать на кладбище маму. И знаете, то, что няня сиживала рядом в той первой моей машине, придает мне и по сей день силы пробиваться через полное опасностей автомобильное море, по дорогам, таким же узким, как они были в то время, — придает силы и питает мою уверенность в том, что я и на этот раз благополучно завершу свое плавание.

На кладбище нам приходилось оставлять машину у ворот, а до могилы идти пешком примерно полкилометра. Сперва няня бодро отмеривала это расстояние, потом стала присаживаться, все чаще, чаще, наконец этот путь стал ей не под силу. Что было делать? Пришлось, нарушая правила, прорываться на машине до самой церкви, откуда нам было уже рукой подать. Я платил штраф, отругивался, сам угрожал неизвестно чем, а потом наловчился надувать кладбищенского привратника, шепча ему — ему одному! — что я везу… архиерееву бабушку…

Как иначе мог я доставить няню туда, где была погребена мать, с которой они бок о бок прожили целую жизнь, где няня и для себя приглядела местечко?