Страница 2 из 67
Примерно в восемнадцатом году дедушка с бабушкой вынуждены были покинуть обжитые места и приобрели домик в нескольких километрах от Симферополя, в деревне Чумакары, на горе, — теперь на этом месте разбит прилегающий к городу лесопарк. Собственно, это была не деревня, а хутор, дом от дома отстоял метров на пятьсот-восемьсот. Люди, жившие вокруг, работали на извозе в Симферополе да и в других местах. Дядя Петя занялся доставкой дров из леса в город, а дядя Мариан работал на известковом заводе и в саду у доктора Архангельского, все это тут же, неподалеку от дома. Впоследствии дядя Мариан получил квартиру в саду и переехал туда со своей семьей. Мы с Олей в то время жили уже не с бабушкой, а с родителями в Мамут-Султане, имении Елисеева, того самого, что держал магазин на Невском.
В двадцать первом году бабусю ограбили. Бандиты связали всех, заперли в комнате, смежной с кухней, а сами принялись хозяйничать. Резали кур, тут же их жарили и варили, растапливая плиту табуретками и стульями. Все запасы продовольствия, включая семенной картофель, семенную фасоль, горох и разные крупы, а также небольшой запас муки погрузили на бабушкину телегу, запрягли двух бабушкиных лошадей и преспокойно уехали, угнав еще корову и телку.
Все это происходило ночью. Когда дядя Петя как-то развязался, развязал дедушку и бабушку, они пришли в ужас: все было забрано подчистую, в том числе все хоть сколько-нибудь приличные носильные вещи, и они подумали, что теперь обречены на голодную смерть. Правда, родственники помогли кое-чем, но не в больших количествах, так как в двадцать первом году в Крыму было тяжело с продовольствием, был голод. Вот тогда-то вскоре и умер дедушка.
Бабушка тоже сдала, но семья продолжала хозяйствовать. Вырастили из телки коровенку, купили лошадь. Дядя Мариан и дядя Петя по-прежнему работали на известковом заводе, и понемногу хозяйство окрепло.
В двадцать третьем году дядя Петя женился, мы ходили сватать ему невесту — я и тетя Фрося, мамина сестра. У тети Фроси незадолго перед тем умер от тифа муж, Давид Кузьмич; он был белорус, работал лесничим в деревне Кипчак Зуйского района; мы их обоих очень любили — и Давида Кузьмича, и тетю Фросю…
Стоп!
На этом покончим с преданиями и перейдем к моим воспоминаниям. Вот эта самая тетя Фрося вскоре после смерти мужа и стала моей няней. Звали ее Ефросинья Францевна Валентионок, в девичестве — Франтишка Вокалова. Благодаря няне я и себя считаю, до некоторой степени, членом этой прекрасной чешской семьи.
Талантливый, трудолюбивый, энергичный народ эти чехи, а вот, поди ж ты, не сиделось им на собственной прекрасной земле! Огромные фургоны чешских возчиков привыкли колесить по Европе, не оплетенной еще стальными змеями железных дорог; чешские каменщики отстраивали после пожаров немецкие города, чешские странствующие ремесленники доходили чуть ли не до Урала, а торговцы пробирались и в Сибирь; ни один крупный бродячий цирк девятнадцатого века не обходился без чехов — трубачей, униформистов, шталмейстеров.
Чешские трубы мягко звучали и в лучших оркестрах мира. Выдающиеся чешские музыканты помогали мужанию русской музыкальной культуры — имя Эдуарда Направника не случайно осталось сверкать на голубом бархате Мариинского театра в городе Санкт-Петербурге; солистом того же театра, режиссером, педагогом был, вплоть до своей смерти в пятнадцатом году, Йозеф Палечек; поклонники московского Большого театра помнят еще народных артистов республики Вячеслава Сука и Ульриха Авранека, дирижера и хормейстера, вклад которых в совершенствование главной оперной сцены Советского Союза поистине неоценим; имя скрипача Франтишека Ступки значится на дверях аудитории номер девять Одесской консерватории.
Чешские учителя гимнастики вовлекали в движение «Сокол» тысячи молодых людей во всем мире; изящные и легкие спортивные туфли мы и поныне зовем «чешками»…
Вы заметили, конечно, что автор воспоминаний все время говорит о бабушкином доме, бабушкином огороде, о семье бабуси? Вероятно, именно Анна Яковлевна была фактической главой семьи; и дети, и внуки, и основные хозяйственные заботы плотным грузом лежали на ее плечах, а Франц Тимофеевич — он до революции жил в имении и был там кем-то вроде дворецкого или мажордома, — участвовал во всем этом лишь косвенно.
Какая же это была редкостная, по тем временам, женщина, если она так уверенно вела за собой большую семью — сперва в абсолютно чужой стране, затем в обстановке, неоднократно становившейся экстремальной! Я видел Анну Яковлевну на протяжении нескольких дней совсем уже старенькой, но хорошо запомнил сухонькую, сгорбленную старушку с бронзовыми от крымского солнца морщинами на лице и на шее, хлопотливую и строгую — слово ее и тогда еще было законом для всех домочадцев, от мала до велика. И няне, приехавшей погостить, попало несколько раз под горячую руку — братья добродушно подтрунивали над ней, — и мне, грешному, досталось.
Мне было восемь лет, я обиделся, конечно, но и обрадовался: отругав и меня, легендарная бабуся как бы признала меня своим. С тех пор я поддерживаю самые дружественные, родственные даже — лишенные малейшей условности — связи с ее потомками. Скоро двадцать лет, как няня умерла, а я продолжаю чувствовать себя д о м а в семьях ее племянников и делаюсь моложе, переступив порог их жилища: ведь они помнят меня мальчиком, и называют, как в детстве, Васей, и, по старой памяти, немножко балуют. И мы вспоминаем былое, а то, что они ведут себя со мной так же, как если бы мы приехали вместе с няней, дает мне возможность, хоть на миг, вновь соприкоснуться с ней.
Во время фронтовых скитаний мне пришлось сталкиваться, то на несколько дней, то надолго, с бесчисленными крестьянскими семьями самого разного состава и достатка; благодаря своей причастности к няниной семье, я быстро сходился с новыми знакомыми и не чувствовал себя в деревне таким уж чужим. Вот и недавно неожиданно пришлось воспользоваться гостеприимством большой, трудолюбивой молдавской сельской семьи, и я вмиг ощутил эту семью неким продолжением той — бабусиной, няниной, моей…
Анна Яковлевна обильно пересыпала русскую речь диалектными чешскими словечками: их было куда меньше в речи следующего поколения, хотя няне случалось изречь что-нибудь такое, от чего у меня глаза на лоб лезли — к искаженным чешским она примешивала еще и татарские, и украинские словечки своего детства; третье и четвертое колено, нянины племянники и внуки — своих детей у нее не было, — этих словечек не знают совсем.
Нанялась няня в нашу семью потому, что после описанного выше ограбления она, как сама мне потом говорила, осталась «голой»: решительно все ее вещи хранились у матери, как в месте наиболее надежном, и были увезены бандитами в ту памятную ночь. Сама она, к счастью, гостила тогда у кого-то из сестер.
Няне было в дни нашей «встречи» прилично за тридцать, а мне немногим более двух месяцев, так что описать процесс «срастания» я не берусь. Судя по рассказам очевидцев, процесс этот проходил мучительно, ибо и родная бабушка моя, и мама обладали характерами достаточно самостоятельными, у няни же на все имелась своя точка зрения. Кажется, несколько раз она порывалась уйти, но малыш сразу прилип к ласковой, никогда не кричавшей и охотно подкармливавшей его козьим молоком женщине, а ей было жаль и казалось недобросовестным оставить совсем еще несмышленого мальчика на двух бестолковых интеллигенток.
Много лет спустя, читая «Опыты» Монтеня, я натолкнулся на такие слова: «Я нахожу, что все крупнейшие наши пороки зарождаются с самого нежного возраста и что наше воспитание зависит главным образом от наших кормилиц и нянюшек».
И я сразу же подумал, что няня словно бы знала эти слова — или ей практически был понятен выведенный великим французом «опыт»? Вероятно, детство в большой, дружной семье подсказало ей, как необходима она этому смешному человеческому детенышу, ничего еще не смыслящему — как иначе объяснить ее решимость соединить наши жизни и ехать со мной бог весть в какую даль? Особенных выгод ей это предприятие не сулило, да и не умела она думать о собственном благополучии — вы скоро поймете это.