Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 67



От всего этого, вместе взятого, но главное все же, кажется, от брезгливости, я ощутил такой прилив ненависти, смешанной с готовностью совершить нечто залихватское — на миру и смерть красна! — что схватил лежавшую на чьей-то парте линейку и изо всех сил двинул Женьку по морде узким, измазанным чернилами деревянным ребром.

Удар линейкой был бы, пожалуй, осужден ребятами, если бы мы дрались на равных. Но поскольку мышь осмелилась поднять лапу на кошку, класс сочувственно загудел и придвинулся поближе, чтобы не упустить подробностей.

Такое случалось не каждый день; я почувствовал себя на мустанге, героем Майн-Рида.

Женька сразу же дрогнул — или мне померещилось? Я был еще слишком мал и не знал, что наглецы и выжиги часто оказываются трусами. Вновь замахнувшись линейкой, непроизвольно, по инерции, я точно убедился, что в глазах Женьки — страх, тот самый, что глодал и меня самого, ошибиться было невозможно. Он отступил немного, закрылся рукой, и тогда я ударил вторично, стараясь дотянуться линейкой до его макушки — он был почти на голову выше меня.

Я попал ему в висок. Он закрыл лицо обеими руками, а я, отбросив бесполезную, как мне показалось, линейку, стал изо всех сил молотить его крепко сжатыми кулаками.

Женька согнулся. Я схватил его за шею и свалил на пол.

Легкость, с которой мне удалось это сделать, была неожиданна, — я снова испугался. Вот обозлится, думаю, вскочит, и… Но он остался лежать. Тогда меня понесло. Остановиться я уже не мог. Напрочь позабыв провозглашавшуюся в любимых книгах заповедь «лежачего не бьют», испытывая неслыханное наслаждение, я бил и бил это рыхлое тело, этот бурдюк с костями, это вместилище существа, так долго и так изощренно мучившего меня. Теперь оно покорно сносило мои удары.

Я обнаглел настолько, что, сам того не желая, предложил Женьке подняться. Он этого не сделал, и я продолжал бить его — теперь уже куда придется.

Так научился я не сдерживать свою ярость, так вкусил запретный плод.

Ребята затихли, но никто не подумал прийти Женьке на помощь. Как и всех наушников, его не любили. Только когда Женька стал громко реветь, прибежавшая из коридора его сестра-близнец Валентина оттащила меня от брата.

Я дышал тяжело, как после трудной работы. В этот момент я готов был драться с кем угодно. Душа пела победную песню. «Четыре сбоку — ваших нет», — лезла в голову еще одна любимая нянина присказка, заимствованная ею неведомо когда из словарика завзятых картежников.

— А ты — ничего… — сказал Леша Иванов и обвел глазами толпившихся вокруг ребят. Никто не возразил.

Год спустя я различил бы в его словах обидное снисхождение, тогда мне было не до оттенков. Я честно победил и считал, что заслужил похвалу.

Парты поставили на место, вскоре начался очередной урок — словно ничего особенного не произошло, — за ним другой.

И вообще жизнь потекла по обычному руслу.

Только меня после этого случая походя не задевали. Если трогали, то без унижения, если дрались, то на равных. А кто же станет связываться с самым маленьким, если на равных?

Удивительнее всего было то, что и «стеночки» на улице я мог теперь не дрейфить — тоже словечко из тех времен. Меня не тронули в день драки, хотя я боялся, что кто-то неведомый станет мстить за Женьку, пропускали и в последующие.

Может, Лешка посодействовал? А может, у Женьки и не было покровителей или были от случая к случаю?

Кто его знает. Мы подружились с Лешкой впоследствии, но я его, конечно, ни о чем таком не спрашивал. Общение же с ним и его корешами, а потом и с самыми отпетыми ребятами другой школы, куда меня перевели, было делом не всегда простым — приходилось делать усилие, чтобы включиться, хотя бы временно, в чуждую мне систему восприятия, — и далеко не всегда приятным, но, как ни странно, очень пригодившимся мне в жизни. Чувствовать себя уверенно среди самой пестрой толпы оказалось удивительно полезным во время войны.

…Что же касается той первой драки, то я уверен, что если бы няня не дала мне понять, что мосты сожжены и отступать мне некуда, если бы она, повинуясь распространенному и слепому инстинкту, кинулась бы вытирать слюни своему чаду, да еще, не дай бог, отправилась в школу, она только подвела бы меня. Я не был бы вынужден так энергично стоять за себя и в тот раз, и, скорее всего, во многие другие разы.

А не научившись давать сдачи — кулаками или словами, все равно, — я мог не научиться и уважать себя.

Чего стоит человек, не уважающий даже самого себя, понятно без комментариев.

Пройдет совсем немного времени, и поистине разностороннее нянино влияние поможет двенадцатилетнему мальчишке перенести горестное для страны событие — гибель Кирова.

Морозным декабрьским утром я, вместе со всей школой, отстоял длинную очередь в Таврический дворец, чтобы пройти мимо гроба человека, об исключительной простоте, доброте, мудрости и мужестве которого в нашем городе не забывают уже полвека.

Я не повидал Кирова живым. Вернее, один раз как будто видел, но тогда не придал этому значения, а теперь не берусь утверждать точно. Мой товарищ, тот самый, в просторных комнатах родителей которого мы занимались немецким языком, жил в том же доме, что и Киров. Сейчас в бывшей квартире Кирова небольшой музей, я как-то посетил его и, выйдя тронутый, погруженный в воспоминания, неожиданно увидел себя — мальчишку — здесь вот, на тротуаре, и выходящую из этой самой двери фигуру Кирова…

Возможность такой встречи не исключена — Киров любил ходить пешком, когда у него было на это время, — но за то, что я все это не придумал под свежим впечатлением осмотра его квартиры, я, конечно, не поручусь.

Мы прошли мимо гроба так же, как тысячи проходят мимо других гробов в дни похорон выдающихся людей.



Не помню, видел ли я лицо мертвого Кирова, не помню, кто стоял в тот момент у гроба, но для меня те несколько минут, пока мы шли через зал, означали мое личное участие в Революции.

Это ощущение помню отлично.

Я приобщился к чему-то очень значительному.

Я словно давал клятву верности — добровольно, никто ее у меня не требовал.

Занятия в тот день отменили, и я прямо из Таврического пришел домой.

Мама была еще на работе.

Няня не спросила, почему я так рано, — о том, что мы пойдем прощаться с Кировым, дома знали накануне.

Она вообще ничего не сказала, только глянула на меня и предложила поесть.

Я не отказался; мы простояли у дворца довольно долго, я замерз и был голоден.

Пока я ел, няня сидела напротив — вещь почти небывалая: теперь у нее редко хватало времени так вот спокойно побыть со мною днем.

— Много народа было?..

— Видел его? Близко прошли?..

Что-то сдавливает мне горло, есть и пить невозможно, я встаю, огибаю наш квадратный обеденный стол и, как в раннем детстве, слепо ищу, куда бы уткнуться носом.

— Не реви, большой уже…

— Слезами горю не поможешь…

И — снова:

— Почему хорошие люди без времени уходят?

Она помогала мне стойко перенести эту первую в моей жизни смерть.

Когда, семь лет спустя, вокруг меня стали падать бездыханными мои фронтовые товарищи, я был уже отчасти подготовлен к тому, что смерть желательно переносить спокойно и мужественно, без причитаний, продолжая, по возможности, движение вперед…

В моих ушах вновь зазвучали нянины слова:

— Хорошие люди всегда рано гибнут…

У меня хоть это утешение оказалось в запасе.

— Хорошие люди…

Такие обычные, затертые даже слова — когда их произносят всуе; такие точные — когда дело касается людей, которых ты знал и любил.

Утвердив себя в схватке с Женькой Есиповым, олицетворявшим для меня чуть ли не все зло на Земле, я не только нащупал свое место, свою ячеечку в школьном улье. Поверив в свои силы, я ощутил себя как бы ответственным за все, что делалось вокруг, и немедленно занялся самой активной общественной деятельностью.

В октябрятах я не ходил. Видно, потому, что поступил сразу в третий класс. Но едва вступив в пионеры, я так бурно взялся за дело, что наша городская пионерская газета даже напечатала мою фотографию с трогательной подписью, гласившей, что вновь избранный звеньевой Вася такой-то обещает прекрасно наладить работу. Увы, подобное внимание со стороны газеты оказалось единственным в моей жизни, а Почетных грамот у меня до сих пор нет ни одной и, судя по всему, уже не будет. Что же касается пионерской работы, то я действительно некоторое время горячо ее налаживал, но потом я оказался самым что ни на есть рядовым — и пионером, и учеником.