Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 67



«Неуд» — «уд» — «хор», потом «уд» превратился в «пос», а потом мы вернулись к старой пятибалльной системе.

Стоит ли удивляться, что, столкнувшись с этой первой в моей жизни «стеночкой», я немедля сделал все возможное, чтобы не походить на «гогочку» — хотя бы на улице. С тех самых пор я никогда не завязываю шапку-ушанку под подбородком, кепку ношу сдвинутой набок, от одного вида лоснящегося светло-серого каракуля меня мутит, а если воротник моего пальто не поднят и верхняя пуговица не расстегнута, я чувствую себя неуютно. О том, что руки я держу исключительно в карманах, и говорить не приходится; в армии, правда, пришлось отступить от этого любезного душе моей правила, так ведь то — армия…

И все же, невзирая на камуфляж, я оставался существом куда более домашним, чем многие мои однокашники; уже потому хотя бы, что у меня не было привычки систематически и отчаянно драться. Я не умел находить удовлетворение в том, чтобы отлупить кого-то до крови; ситуации, вынуждавшие меня вступать в драку тогда, когда мне этого вовсе не хотелось, были мне особенно ненавистны. В то же время я понимал, конечно, что в мальчишеской жизни подобные ситуации неизбежны, и, чтобы не прослыть трусом…

…Не знаю, был ли я трусоват на самом деле, но и в отрочестве, и в юности я всем существом своим отвергал институт дуэлей, о которых читал премного. Не потому, что мне казалось страшным рискнуть жизнью — я не понимал еще попросту, что это такое рискнуть  ж и з н ь ю, — а потому, что считал отвратительным и бессмысленным обычай, вынуждавший человека принимать вызов или самому вызывать на дуэль — против своей воли. Ну, на шпагах еще куда ни шло: и эффектно, и не так вроде бы опасно, и многое, если не все, зависит от твоего умения фехтовать. Но становиться под шальную пулю, отдаться на волю случая, да еще из-за пустого фанфаронства или глупого недоразумения… Я не перечитывал книги, герои которых погибали на дуэли, терпеть не мог оперы «Евгений Онегин». Мое первое восприятие трагической смерти Пушкина укрепляло меня в моей позиции, ибо я был в плену у широко распространенной версии о том, что поэт  в ы н у ж д е н  был драться с Дантесом. Как могло мне, щенку, прийти в голову, что Пушкин мог  д о м о г а т ь с я  дуэли, что он, скорее всего, жаждал пули — не этой, так другой. Я благословляю занятия историей, приведшие меня к постижению неоднозначности явлений, выглядящих элементарными, простенькими, само собой разумеющимися, к распознанию глубинных истин, прочно скрытых многими слоями позднейшей «росписи»…

Нет, прослыть трусом я никак не желал, и мне доводилось участвовать в драках и раньше, до школы. Только те драки были «домашними» и ничем особенно серьезным окончиться не могли, а я никогда не был тем заводилой, который искусственно разжигает страсти до тех пор, пока схватка делается неизбежной, а потом, наслаждаясь ощущением риска и перспективой унизить противника, выносит на себе главное ее напряжение. На такое у меня не хватило бы сил, да и радости в этом я не находил. Я скромно околачивался среди примыкавших к успеху или к поражению, мне часто и бить никого не приходилось, я лишь выкрикивал разные соответствующие обстановке слова да размахивал кулаками. О том, чтобы поиздеваться над еще более слабым, чем я, или тем более ударить его, и речи быть не могло. Или позволить себе забыться в драке настолько, чтобы отключить сдерживающие центры, сделаться зверенышем и двинуть соперника куда придется…

В нашей школе такая позиция не котировалась. Приходилось или терпеть унижения, или…

В один из первых школьных дней, явившись домой с расквашенным носом, я ткнулся за сочувствием к няне.

Не то чтобы я конкретно на кого-то пожаловался. От ябедничества няня отучила меня давно, да и не в одном забияке было дело. Я растерянно поныл: приноровиться не могу, что-нибудь все время сбивает меня с толку, неожиданности сыплются со всех сторон. Туча — никакого просвета.

Впрочем, не поручусь: возможно, оттенок жалобы присутствовал тоже.

Я сомневался в чем угодно, но в одном был твердо уверен: няня немедленно вызовется мне помочь. Как она поступит, я не знал; надеялся, что, как и всегда, она придумает что-нибудь — и мне станет полегче. Да и одно только ее сочувствие, одна ее готовность расправиться с моими недругами — как в сказке, — были бы для меня бальзамом, неоднократно излечивавшим меня в былые времена.

Я ошибся. Тщательно обрабатывая мои синяки, няня мягко, но совершенно недвусмысленно дала мне понять, что ни на какую помощь из дому в данном случае рассчитывать не следует. Мама весь день на работе, приходит усталая, вечерами еще учится. Сама няня вертится по очередям, на кухне, с уборкой, да и вообще: чего ради потащится она в школу, что там увидит, в чем разберется, кто станет ее слушать?!



Я долго не мог уснуть в тот вечер. Вроде все так оно и было, вроде няня бросила меня на произвол судьбы… В душе цепко держался горький осадок, и в то же время было по-хорошему тревожно, трепетно, радостно: передо мной словно бы распахнулась калитка, открывать которую мне одному было раньше строжайше запрещено. Лишив меня своего покровительства, няня сняла табу, разрешила мне вступить в единоборство с жизнью один на один, благословила — не без грусти, вероятно, — на то, чтобы я в дальнейшем рассчитывал только на себя или на своих друзей, когда такие объявятся. И ведь не на один разочек благословила, не на один день… Навсегда? Что это значило, я даже и представить себе не мог.

Долго колебались чаши весов. Няня давно спала и, как обычно, тихонечко похрапывала во сне, когда я окончательно решил, что обвинять в предательстве некого, что так оно и быть должно. Не могла же няня давать сдачи всем, кому охота задеть меня… Я вылез из кровати, подошел к ней, поправил одеяло — так же как она это делала каждый вечер, — поцеловал няню в висок, под самые волосы, куда всегда любил целовать, лег и тоже спокойно заснул.

Желающих задеть меня было — хоть отбавляй. Заманчиво же: самый маленький, щуплый, тихоня, среди шпаны дружков — никого, с виду на «гогочку» смахивает: в школу я ходил в бумазейных или суконных блузах на резинке, мама считала их самым подходящим для мальчика моего возраста видом одежды и шила мне блузы собственноручно, одну за другой.

Словом, первое время я все уступал и уступал. Не знал, как иначе. Терпел всякие гадости. Сносил превосходство разных подручных, подхалимов и подпевал, которыми, в свою очередь, помыкали асы — тем-то меня и видно не было.

Потом сразу произошли два события. Я заручился покровительством, хоть и не искал его, и, перестав приглядываться и прилаживаться, дал наконец первый раз сдачи.

Как ни странно, покровитель у меня появился в результате того, что я на редкость хорошо знал весьма распространенный в те годы немецкий язык.

Моя умница-мама, едва только мы перебрались в Ленинград, отдала меня в немецкую группу. Шестеро-семеро дошкольников проводили целые дни с воспитательницей-немкой — гуляли, играли, занимались и даже обедали все вместе у одного из учеников, на квартире родителей которого шли занятия. Обходилось это не так уж и дорого; мама считала этот расход первоочередным. Забегая вперед, замечу, что занятия наши — не каждый день и не так основательно, конечно, — продолжались до окончания нами школы.

Немку звали Евгения Павловна. Сокращенно — Евгеша. Я многим ей обязан, столь многим, что няня, случалось, втихомолку ревновала меня к моей первой учительнице.

Евгения Павловна помогла нам исподволь, безо всякой зубрежки — зубрили мы только спряжения глаголов, но их, как известно, иначе выучить невозможно, — понять, нет, не понять: осознать, ощутить, как безбрежна человеческая культура, как широко можно, и следует, смотреть на вещи, как гуманны основы нашей цивилизации. Мало кому подобное ощущение доступно в семь лет, а жаль, ибо чем раньше оно возникнет, чем раньше «войдет в кровь», тем надежнее послужит впоследствии противоядием против разного рода разочарований, тем вернее скрасит горький опыт, тем лучшим поводырем окажется при поисках своего пути. И самый первый родничок моего будущего интереса, и пристрастия, и любви к истории был, конечно же, не где-нибудь, а именно здесь.