Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 79 из 127

— У нее много материалов?

— Почти никаких. Два письма. Самые отрывочные и наверняка неточные сведения о его жизни. О семье — только, что сын погиб на фронте.

— Даже для биографии какого-нибудь героя…

— Крохи.

— Ты объяснил ей, что у тебя свои обязательства и планы? Что ты не можешь запоминать такого рода сведения о всех хороших людях?

— Пытался, хоть и не так впрямую… И вот тут мы с ней не поняли друг друга. Она даже обвинила меня в том, что я не исполняю писательского долга…

— И эта туда же!

— Представь себе, она считает, что я обязан был выслушать ее исповедь и каждую подобную исповедь — тоже. Обязан! Что это одна из сторон писательской работы… Для нее писатель — что-то вроде летописца.

— Бедняжка!

— То есть?

— Наивная бедняжка: верит в то, что еще существуют  т а к и е  писатели. Да в тебя любая исповедь уйдет, как в песок, если только не окажется «созвучной эпохе»… Ты же отказался? Наотрез?

— Отказался…

— И правильно сделал. От такой настырной потом не отвяжешься. Еще жаловаться станет, чего доброго.

— К стыду своему, я посоветовал ей обратиться в газету. А она уже была там, они-то и направили ее ко мне… Короче говоря, круг замкнулся.

— Вот что, значит, тебя озадачило… Слушай, неужели ей удалось убедить тебя?

— Я не знаю… Ясно, что государство не имеет возможности собирать сведения о ничем не примечательных прекрасных людях — ни один архив не выдержит… Как же тогда?

— А это — надо?

— Почему бы и нет? Вероятно, следует хотя бы не оставлять без внимания благородного стремления таких вестников добра, как она…

— Не терзайся, Витенька. Хорошо, если о тебе самом не забудут тридцать лет спустя после твоей смерти, а сколько ты написал и еще напишешь… Обо мне, например, так и говорить нечего. А я — хороший человек?

— Ты, Валюша? Ты мое золотко…

— И буду золотком, пока мы живы. А когда умрем… Мне лично все равно, станут обо мне помнить или нет.

— Конечно, дорогая, мне, в общем, тоже, хотя… Но в том, что это не долг мой — выслушивать каждого, кто несет мне светлую весточку о людях, я теперь не уверен… И зря ты иронизируешь. Знаешь, что она сказала, прежде чем уйти? «Я так надеялась на вас, поверила вашим книгам, а вы такой же черствый, такой же равнодушный, как и все…»

— Так верни ее.

— Увы! Я спустился буквально по пятам — ее и след простыл. И ни адреса, ни телефона, ни даже фамилии, только имя и отчество: Евгения Степановна.

— А на нет и суда нет. Пусть поищет кого-нибудь подобрее. Мой быстренько руки, будем обедать.



Не дождавшись ответа, я разворачиваю газету и делаю вид, что обнаружил исключительно интересную статью, а сам рассеянно проглядываю заголовки.

— Третье воскресенье сюда прихожу, — раздается негромко, — и все одно и то же…

— Зачем вы это делаете? — упорно задаю я свой вопрос, на этот раз не отрываясь от газеты.

И тут — плотину прорвало. То ли женщина просто отошла немного и вновь обрела утраченное равновесие, то ли ей легче было говорить, когда нас разделял газетный лист, но она поведала мне о своих хождениях по мукам с таким пылом и так непосредственно, словно мы сидели когда-то за одной партой.

Слушаю снисходительно, недоверчиво, краем уха — мне ли, с моим отточенным умением анализировать природу вещей, принимать всерьез чьи-то очередные бредни… Потом откладываю газету. Целеустремленность моей собеседницы сама по себе внушает уважение. Пробивать стенку задача неблагодарная, а она, похоже, пытается преодолеть не просто непонимание, а непонимание, в сущности, оправданное. Чтобы пойти ей навстречу, такая доброжелательность нужна, такая готовность преодолеть инерцию… А во имя чего, спрашивается? Лишние хлопоты за те же деньги? Она-то разлетелась, энтузиастов надеялась встретить. А где они, энтузиасты?

— Значит, вы считаете, что все эти люди не правы? — спрашиваю, чтобы хоть как-то реагировать на недоумение, обиду, горечь, с какими изложила она ленинградские эпизоды.

— А вы? — не медля ни секунды, отвечает она вопросом.

— Я… Мне кажется, каждый из них судил о том, что вас волнует, в меру своего жизненного опыта и… служебного положения, если хотите.

— Именно  с л у ж е б н о г о, — внезапно соглашается она.

— Значит, вас огорчила мера их личной заинтересованности? Легко допустить, что мера эта была невелика, но стоит ли обижаться? Броня такого рода обычна для тех, кому приходится иметь дело с десятками посетителей…

— Никто из них не пожелал хотя бы выслушать меня до конца. Даже писатель, а уж он-то временем не связан, не на службе, да и человек вроде проницательный… Правда, зафиксирован прочно в одной плоскости…

— Зафиксирован? — усмехаюсь я.

Она кивает.

— Я же не имела возможности рассказать им толком об Иване Семеновиче — в точности как этим вот… — следует кивок в сторону наездов, возле которых совсем недавно толпились ее равнодушные «слушатели». — Вы сами видели… А мне… мне ничего особенного и не нужно, пусть бы один кто-нибудь заинтересовался судьбой жившего совсем недавно прекрасного человека и нет-нет да вспомнил бы о нем и, может быть, рассказал когда-нибудь детям и внукам…

Наконец-то она подняла на меня глаза, и я сумел толком разглядеть ее лицо. Да-а… Такие, как она, остаются мальчиками и девочками до конца дней своих, независимо от того, девятнадцать им, сорок четыре или семьдесят шесть. Эти наивные чудаки искренне уверены в том, что и остальные тоже всю жизнь исповедуют прекрасные истины, манящие нас в детстве.

«Пожилая девочка» сидела рядом со мной.

— Ведь и вам неинтересно, — синие глаза глядят в упор, надежда, любопытство, ирония светятся в них. — И вам, в сущности, дела нет…

Вот тут она ошиблась. Правда, сперва так оно и было, не отрицаю, зато потом я слушал ее со все возрастающим интересом. И вовсе не потому, что во мне проснулся газетчик, напавший на «горяченький» материал, — не тот это был случай.

Одно странное обстоятельство побуждало меня быть вдвойне, втройне внимательным. Ее idée fixe, как говаривали в старину, не только вызвала во мне отклик, отыскала сочувствие — хоть я и понимал прекрасно, что это утопия, — но и задела что-то сугубо мое, глубоко, основательно запрятанное. Какая-то струна готова была зазвучать. Какая именно, я еще не знал, но насторожился. От моего снобизма и следа не осталось. Я ждал: вот-вот, за следующим поворотом, следующим словом, возникнет нечто такое, что я призна́ю доподлинно своим, и тогда все станет на место и снимется неведомо откуда взявшееся напряжение.

— Нет, нет, это вы напрасно. Мне теперь уже важно выяснить, что конкретно этот человек для вас сделал. — Стараюсь выражаться как можно деликатнее, только бы она снова не замкнулась. — Поверьте, это не праздное любопытство. Тут родных забывают мгновенно, а вы печетесь о давно ушедшем…

Мне совершенно не важен поступок этого ее Ивана Семеновича, не в этом же суть, а прежде всего в ней самой, в ее редкостной убежденности и в той цели, к которой она стремится. Просто я надеюсь, что, продолжив рассказ, она хоть чем-нибудь рассеет охватившую меня смутную тревогу.

— Господи, я вовсе не скрываю, напротив! Да будь Иван Семенович мне родственник, не о чем было бы и хлопотать!

— Разумеется…

— Значит, до войны мы жили в Ленинграде. Мама и папа погибли в блокаду. Папа в декабре сорок первого, он у нас диабетик был, не выдержал… А маму через два месяца завалило в нашем доме… бомба… прямое попадание… Моя мама медсестрой работала в госпитале, в нашей бывшей школе, и меня туда же устроила санитаркой, нянечкой — помогать, дело делать, ну и чтобы с голоду не померла, конечно… Мне хоть и двенадцати еще не было, как война началась, но росла я крепкая. Косынку повязала, халат белый надела — подшили мы только немного, — как большая. Мама все смеялась: в нашу, в крестьянскую породу пошла… Они всей семьей из Псковской губернии в город переселились… Я в тот день как раз дежурила, а маму домой отпустили отоспаться, трое суток была на ногах… Отпустили… и погибла… А я одна осталась, мне комнатку через дом от нас выделили, светлую, с вещами… В той же квартире еще тетя Паша поселилась, одна женщина из нашего дома, тоже разбомбленная. Тетя Паша маму хорошо знала и меня пригрела, как родную… Она уборщицей работала в трамвайном павильоне на площади Восстания… Так и продержались до конца войны… Да вы слушаете меня?