Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 127

К наглухо заколоченному парадному входу вели с двух сторон, вдоль фасада, мощенные булыжником наезды — по ним когда-то поднимались экипажи, чтобы затем, высадив седоков, вновь спуститься на уровень улицы. На крытой прямоугольной площадке, как раз и предназначенной для остановки экипажей, на самом ее краю, обращенном в парк, виднелась фигура женщины. Жестикулируя, она взволнованно говорила что-то; десяток взрослых и несколько ребятишек — слушали.

Приближаясь к этой живописной группе, я в который уже раз подумал о том, что наиболее верное впечатление о настроении человека можно составить, взглянув на него сзади, особенно если он не предполагает, что кто-то пристально разглядывает. Конечно, лицо тоже о многом говорит, очень о многом, но лицо можно искусно приспособить, придать ему нужное выражение — одобрения, разочарования, гнева. Спину приспособить никак нельзя, и если не подана команда «смирно!»…

Спины местных жителей так отчетливо выражали равнодушие, рассеянность, безразличие, что живо напомнили мне другое утро и другую подобную сценку, далеко, бесконечно далеко отсюда, в лондонском Гайд-парке, где я тоже наблюдал ораторов-кустарей — только располагались они на куда менее массивных возвышениях, — и лениво внимавших им, от нечего делать, ироничных гуляк, оторвавшихся на четверть часа от воскресного праздношатания.

Подошел. Остановился. Стал слушать.

— …Споткнуться может каждый, — лихорадочно говорила женщина, — и не раз, не два, и по самым разным причинам, часто от нас не зависящим: приходится спотыкаться, и все. Но далеко не каждый сумеет, споткнувшись несколько раз подряд, продолжать идти дальше по избранному в молодости пути. Иван Семенович был исключительно мягкий человек, но он был закален своей предыдущей жизнью — все, все тогда были закалены, не то что сейчас, и в смысле здоровья, между прочим, тоже, не кидались как оглашенные из-за каждого пустяка лекарства глотать… Иван Семенович не желал играть с судьбой в прятки, считал это унизительным. В самое трудное для него время меня, к сожалению, не оказалось рядом, я вышла замуж и уехала сюда, в ваш город… Но Иван Семенович написал мне тогда письмо. Послушайте, сейчас я прочту его вам…



Расцепив крепко сжатые на груди руки, женщина стала рыться в висевшей на левом локте сумочке.

А тетка-то, кажется, с приветом…

— Да просто тетка была с приветом, Майя Александровна, а грубить я никому не грубила, привычки не имею, и вообще напрасно вы всему верите, что вам докладывают. Конечно, вы — директор школы, но и я — пионервожатая, а не первоклашка, мне без уважения тоже никак нельзя, сами понимаете. Да и не было, не было ничего особенного. Ну, вчера, после уроков, Савельев из девятого «Б» приводит ко мне эту самую тетку… Ну, извините: пожилую женщину. Она здоровается, я отвечаю вежливо, а сама прикидываю: мамаша кого-нибудь из ребят или, скорее, бабушка. А она вдруг спрашивает про наше следопытское движение. Я же не обязана каждому докладывать, но я сдержалась и популярно разъяснила, как полагается, поставленные перед нами задачи. Чем черт не шутит, думаю: может у старухи ценные материалы найдутся. А она: «Значит, вас только герои войны интересуют?» — «Конечно, говорю, да и то не все, а те, кто в наших местах воевал». А она: «А если не воевал, если сутками не выходил из госпиталя, но никаким особенным героем не был?» — «Тогда, говорю, это не по нашей части». А она: «Сколько он за блокаду раненых на ноги поставил, тут, в этом самом здании, и вообще был человек исключительных душевных качеств, так неужели пионерам не интересно будет узнать о нем?» Ну, таких вопросиков я уже наслушалась. Аккуратно спрашиваю, не совершил ли товарищ чего-нибудь выдающегося в медицинской науке, может, звания имел высокие, награды. «Нет, говорит, ничего такого, насколько я знаю, он не имел, просто был очень хороший, сердечный человек, честно жизнь прожил, другим помогал…» — «Так ведь таких граждан в нашей советской стране подавляющее большинство, замечаю я, мы не можем на всех материалы собирать, не можем по каждому специальный сбор устраивать». Она вроде соглашается, а все уступить не хочет. «Ну как же так, говорит, вы подумайте, девушка, ведь вот сейчас я еще о нем помню, а может так случиться, что меня не станет, и тогда уже никто о нем не вспомнит, разве это дело?» — «Ничего не попишешь, отвечаю, нельзя же о всех людях помнить, никакой памяти не хватит, даже ЭВМ не выдюжит, да и зачем, кому это надо, знаменитых людей и то всех не упомнишь, зубришь, зубришь, вся молодость на экзамены уходит…» Она таращится на меня, как на чудо какое, но опять вроде соглашается. «Да, говорит, в общем и целом это, пожалуй, так, но если взять конкретно?» — «Как это — конкретно?» — «А вот так: вам, например, разве безразлично будет, если о вашем отце все позабудут, совсем забудут, напрочь, — о том, что он работал, существовал?» — «О моем отце, отвечаю, между прочим, едва ли позабудут, он многим прекрасно известен, руководителям в том числе, он с доски Почета не сходит на своем заводе, он новатор, депутат райсовета, о нем сколько раз в многотиражке писали, да и в газете фотография была: они, всей бригадой, соцобязательства принимают…» А она глядит на меня так издевательски-печально, как на дурочку, и заявляет: «Вы думаете, раз эти статьи напечатаны были, то все их читали? Все фотографию заметили? А если и заметили, то запомнили? А если запомнили, то надолго? Конечно, сейчас ваш отец в расцвете сил и его знают лично много людей, но ведь потом они умрут». Так и прокаркала: умрут! Уникально! Я возмутилась, сами понимаете, но все еще сдерживаюсь, из уважения к ее возрасту, как вы меня учили. «А семья наша на что? — спрашиваю. — Мама, я, братья? С нами — как?» — «И вы тоже умрете», — говорит она не моргнув глазом. Впечатляет, правда? «Конечно, умрем когда-нибудь, но у нас будут дети, его внуки», — я держусь уже из последних сил. «Может, будут, может, нет, — качает она головой. — И потом, внуки редко когда о нем вспомнят, а правнуки уже точно не вспомнят никогда, — что вы сами знаете о вашем прадеде? Ничего, скорее всего…» Тут я не выдержала и сказала ей внятно, чтобы она о других по себе не судила, что если она такая неблагодарная и позабыла дорогих ей и близких когда-то людей, то это вовсе не значит, что все такие же бессердечные. Она, конечно, в слезы, а в комнате к тому времени ребят набилось… «Какая же я, говорит, бессердечная, ведь я как раз бережно храню память о замечательном человеке, а вы не хотите, чтобы я эту память детям передала». Это я — не хочу?! Интриганку нашла! Ну, скажите, скажите, могла я стерпеть, чтобы мой престиж был при пионерах поставлен под угрозу?! Да наши дорогие мальчики и девочки мне на голову сядут, если я при них такие выпады стану молча выслушивать. И я ей все сказала. Строго, без крика, как вы меня учили, но чтобы абсолютно ясно было, что к чему. «Будьте любезны, — говорю в конце, — обратиться в соответствующие инстанции. Получим указание принять ваш материал — примем. Но имейте в виду: для этого надо, чтобы тот, о ком вы, не знаю почему, так усиленно хлопочете, был выдающимся гражданином нашей великой родины…» Разве не так?

Только успел я подивиться темпераменту этой неизвестно откуда взявшейся проповедницы и яростному напору, с каким она обрушивала на своих слушателей прописные истины, как стоявшая рядом супружеская пара, воспользовавшись передышкой, развернулась и направилась к улице; немолодые, плотные люди. Один из вертевшихся под ногами мальчишек внезапно съездил по шее другого, тот сдал сдачи, и оба, весело завывая, покатились в кусты. От их воплей проснулся младенец в коляске — его мать слушала женщину внимательнее остальных, — огорчился, заплакал, и его повезли прочь, покачивая. Три девчушки-петеушницы, не сговариваясь, дружно фыркнули; та, что постарше, с красной ленточкой в волосах, повертела пальцем у виска. Долговязый юноша в очках сперва недовольно покосился на соседок, но потом, мгновенно заразившись их настроением и желая им подыграть, прогнусавил: