Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 127

— Вы полагаете, надо… обязательно надо все сделать так, как она просила? — словно раздумывая, обратилась Ирина к Вале.

До этого она битых полчаса уговаривала ленинградку принять от нее назад фамильные серьги, но ничего не добилась.

— Почему вы спрашиваете?

— Извините, Валентина Георгиевна, но это же безумие — на почве горя вполне объяснимое, но безумие… То есть кремировать можно, разумеется, если пробьемся, я сделаю все от меня зависящее… Но везти эту урну в деревню…

— Не просто, не просто, — кивнула собеседница. — Видите ли, Ирина, вам может показаться, что это слишком отдает Востоком или еще бог знает чем, но у нас принято исполнять последнюю волю усопшего. Вот и с серьгами — тоже… Я осталась теперь старшей в семье, — Валентина выпрямилась, — и отвечаю не только перед Ритусей, но и перед памятью о них, обо всех… Понимаете?

Впервые за два дня она вынула из сумочки носовой платок и поднесла к глазам.

— Во что бы то ни стало… — шепнула.

— Собственно, что вас так смущает? — спросил Ирину Валин сын. Ему всегда нравились девушки двоюродного брата, Ирина не была исключением, но, как раньше, так и теперь, он был далеко от мысли о возможности сближения: могучее табу сдерживало его; то обстоятельство, что брат умер, ничего не меняло.

— Просто… просто это неслыханно… разрывать могилу… Кощунство какое-то… Да и опасно, если хотите знать: вдруг заметят — что тогда?

— Это не должно вас тревожить, — так же твердо, как мать, сказал сын. — Я сам все сделаю, вам ехать туда не придется.

— Я пообещала, конечно, чтобы успокоить ее, как детей успокаивают… Но теперь-то ей все равно, она ничего не узнает…

— Ну, это еще вопрос, — пожала плечами Валя.

— То есть — как?!

Молчание.

— А разве вам не хотелось бы захоронить урну в Ленинграде? — не унималась Ирина.

— Что и говорить, — вздохнула Валя. — Возле Лены, нашей старшенькой, как раз два места оставлены — для нее и для меня… Только преступить ее волю я никак не могу, у нас это не принято, — повторила она, словно извиняясь.

— Да, право, не волнуйтесь, Ирина, — снова вмешался сын. — Все я сделаю, я уже обдумал — как. Только вот насчет кремации — вероятно, подпись ваша потребуется, паспорт или съездить куда раз-другой…

— Вы взваливаете на себя такую моральную ответственность… и так рискуете, — покачала Ирина головой. — Во имя чего? Чтобы соблюсти какие-то там традиции?

— Е м у  так тоже будет лучше, — ответил очень серьезно молодой человек. — Знаете, я попытался поставить себя на его место, подумал: а хотел бы я, если бы пришлось умереть так же вот, в чужой стороне, вдали от дома, хотел бы я, чтобы мать — со мной?.. И понял: очень хотел бы. Да что там «хотел» — это не то слово. Я мечтал бы об этом как о награде за мою прерванную жизнь.

Ирина взглянула на него как на фанатика, позиция которого все равно недоступна пониманию.

— Что же, вам виднее… Все, что в моих силах, решительно все… Только, ей-богу, смысла не вижу…

— Смысла?.. — почти одновременно воскликнули мать и сын. — Смысла?!

Урну с прахом Маргариты закапывал в изголовье могилы Валин сын. Поздно вечером, ночью, в сущности. О его приезде никто не знал, даже Анна Ивановна.



Привыкнув на фронте ставить мины в непосредственной близости от чутко слушавшего ночь неприятеля, он лег на землю, аккуратно надрезал дерн, снял его, бесшумно выкопал ямку поглубже, поставил туда урну, засыпал, тщательно утрамбовал, всю лишнюю землю, до крошки, собрал в специально привезенную с собой наволочку, ловко, травинку к травинке — он светил себе слабым фонариком, — заровнял рукояткой, саперной лопатки швы (лопатку, верно прослужившую ему четыре года, он не сдал при демобилизации, а, как единственный трофей, привез с фронта домой), потом еще прижался на мгновение всем телом к земле, как бы прощаясь с теткой и братом, и исчез в темноте.

В деревне никто ничего не заметил.

БОЧАЖОК

…И когда я, захлестываемый решительно несвойственной мне нежностью, и умилением, и благодарностью, и еще целым потоком менее отчетливых чувств, когда я потянулся к ней, чтобы тихонечко сказать, как счастлив я, впервые за свою убогую жизнь счастлив безусловно, безбрежно, она зажала мне ладонью рот и не позволила нарушить тишину.

Я подчинился, разумеется, как иначе мог я поступить в такую минуту, и мы лежали в темноте молча, и думали каждый о своем, только тела наши соприкасались.

Она понимала, что без слов не обойтись — не ей они были нужны, мне, моему примитивному мужскому естеству, — и минут через десять заговорила сама:

— Знаешь… Мой муж был прекрасный человек, и он имел все основания доверять мне… То, что бездумно называют изменой, всегда казалось мне отвратительно нечистоплотным… Да я и не сомневалась в том, что люблю мужа… Но теперь его нет на свете, и я могу признаться, что только сию минуту поняла наконец, что значит быть счастливой в любви… Как это бывает…

Я затаился.

— Раньше я никак не могла взять в толк, во имя чего же, собственно, женщины совершают непорядочные поступки…

Непорядочные?!

— …подносят с улыбкой яд или подкупают убийц… Неужели во имя такой малости, недоумевала я… Ты открыл мне целый мир, Малыш!..

Она упорно называла меня Малышом, хотя мы были однолетки.

— Боже, а если бы я не встретила тебя?

Каждому лестно слышать такие слова, не отозваться на них попросту невозможно. Я снова рванулся, хотел прошептать, что и я… что и мне… но она остановила меня легким прикосновением руки.

— Сколько лет я рожала детей… пригоршнями хлебала горечь, не ведая сладости… Наша семейная жизнь складывалась на редкость благополучно, и все же какое-то сомнение упорно не давало мне покоя. Постоянная инертность, скованность, что-то мешало мне раскрываться так же полно, с таким же азартом, как, скажем, в детских играх, или потом — в спорте, или в студенческие годы, когда мы спорили ночи напролет… Тупичок, тупичок…

И у нее — тоже?!

— С мамой о вещах интимных я говорить не могла, она была бы шокирована, да и едва ли сумела бы разрешить мои сомнения. Пыталась осторожно расспросить соседок в роддоме — они не понимали меня: рожаешь, так чего же еще? Им был важен итог… В парикмахерской услышала вдруг обрывок дамского разговора о фригидных женщинах, решила, что и я такая же бесчувственная, что судьба обделила меня… Потом понемногу уверилась в том, что все так… снивелировано и быть должно, а «умирают от любви» притворщицы и психопатки, да и то чаще всего в романах… А на самом деле…

— На самом деле?! — прорвался я.

— Все, оказывается, в том, чтобы найти одного-единственного человека… своего… близкого… ближайшего — во всем… Искать, искать — и встретить во что бы то ни стало… Внешнее — рутина, в глубине все иначе, все другое… очень сложно, невероятно… понять — невозможно… волшебство какое-то… головоломка.

— Неправда, не сложно, а именно просто, до ужаса просто — в этом вся прелесть… Ты, я, Вселенная — беспредельная, всемогущая… Все прошлое и все будущее враз… Я ведь что хотел сказать: я тоже… понимаешь, родная, я тоже только нынче понял, что моя жизнь…

Сколько себя помню, я терпеть не мог жить на даче, снятой у кого-нибудь, а собственной мы не обзавелись. Отвращение к противоестественной смеси природы с кухней, занесенной куда-то близехонько, к самой кровати, отравляло все лето. Сама по себе бесконечная доставка продуктов и их непрерывное уничтожение — словно суть отдыха в том, чтобы часто и истово есть, — казались мне кощунственными, я не мот понять, что за радость находят другие в таком… травоядном существовании, словно телята на отпое. Величие природы и убогость человечьего «городского» быта никак не совмещались в моем сознании, не укладывались на одну полочку. А меня вывозили на дачу каждый год.

Один-единственный раз за все детство я получил чистое, ничем не омраченное наслаждение от лета. Желая, очевидно, встряхнуться, родители взяли одновременно путевки в какой-то южный пансионат, а меня отправили с тетей Галей, дворничихой, убиравшей раз в месяц нашу квартиру, к ее родственникам в деревню.