Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 101 из 127

И все же овладение непривычным и несравненно более ответственным, чем раньше, и более сложным профилем в работе потребовало жертв, и немалых. Представьте себе… ну, хотя бы ремесленника-копировщика, вынужденного (вопрос стоял ребром: или так, или никак!) превратиться в самостоятельного художника и устроить в обозримое время публичную выставку своих работ — может быть, вы лучше поймете мое тогдашнее положение и то состояние, в каком я находился.

Мне предстояло, в сущности, сделаться другим человеком, а это всегда стоит крови. Корчевание прочно сложившихся, спекшихся, сцементированных годами привычек, связей, отношений, суеверий и предрассудков под силу далеко не всякому и в более молодом возрасте, а мне пришлось заняться всем этим под старость. Легко понять, что как бы я ни храбрился, но, перерезая, одни за другими, путы, которыми мы так незаметно, так уютно спеленуты, — в чем отличие от младенцев, ну в чем?! — я переживал серьезнейший кризис.

Только не делайте, пожалуйста, из этого простого факта поспешных выводов относительно особой глубины и утонченности моей натуры. Если и существуют еще утонченные люди, я не принадлежу к их числу — уж я-то знаю себя лучше, чем кто-либо. Вопрос о том, по правде ли он живет, задает себе рано или поздно каждый. Все дело в том, захочет ли человек дать на него честный ответ даже самому себе, а также способен ли тот, кто ответил честно, изменить что-нибудь в своей жизни. Чтобы не только каяться, а взять да и повернуть на сто восемьдесят градусов, не утратив при этом равновесия, одной утонченности недостаточно — силенки нужны.

Но если так, может быть, в пятьдесят лет уже поздно отказываться от лжи? — могут меня спросить.

Нет, отвечу я, нет, нет, отказаться от этого отвратительного порока, противоестественного, неизбежно приводящего в тупик, — никогда не поздно. И никогда не поздно начать жизнь снова, так же как в любом возрасте есть возможность замарать ее.

Ощущая явления рядовые, примелькавшиеся более выпуклыми и контрастными, чем обычно, — словно в горячке, в бреду, — я с отвращением вынужден был констатировать, что, уподобляясь нашкодившему гимназисту, я лгу по мелочам на каждом шагу. Мне стало тошно. Я подумал: как жить, не уважая себя? Как осмелиться обращаться с какими-то словами к другим, к своим ученикам например, тем самым, что ждали от меня откровений, если сам я насквозь изолгался? Как могу я рассчитывать на доверие и уважение дочери, если и перед ней я вынужден изворачиваться? Достаточно простой случайности, — допустим, она увидит в моей машине постороннюю женщину, раз, другой, — что потом?

Но даже если не произойдет открытого столкновения, если я  н е  п о п а д у с ь, — как низко нужно пасть, чтобы постоянно жить рядом с возможностью оказаться в таком омерзительном положении перед единственным в мире созданием, которым ты всерьез дорожишь, чтобы так унижать ее, и себя тоже.

Мне было тяжело лгать и жене. Я не имею сил и не смею попытаться воссоздать здесь ее портрет, да так ли уж он и нужен? Разве недостаточно будет сказать, что я беспредельно уважал ее с первого и до последнего дня нашего знакомства, — последнего, ибо она категорически и навсегда отвернулась от меня, вернув мне фотографии и письма, — вычеркнула меня из своей жизни. Я сам, не кто-нибудь, спровоцировал на это женщину, которой за годы нашего супружества привык верить больше, чем самому себе; ее мудрость, ее кротость, ее рассудительность не раз помогали мне одуматься, еще и еще раз взвесить все обстоятельства прежде, чем совершить очередной опрометчивый поступок или принять решение, о котором мне пришлось бы сожалеть. Только от самого последнего безрассудства она меня уберечь не смогла — гордость помешала ей сделать это.

Мы прожили вместе немалое время, и прожили неплохо. Нас ставили в пример, нам завидовали, и дочь наша, кажется, гордилась этим. Ни единая живая душа, кроме нас двоих, не знала, что для жены наше супружество было компромиссом, что она вышла за меня замуж в известной степени от отчаяния (был другой человек, который…) и никогда не любила меня так беззаветно, как я любил ее в первые годы нашей близости; я сам не сразу понял это, а когда догадался… Главное, мы вырастили дочку, и вырастили вроде бы как следует.

Если бы каждый житель земли посадил одно дерево… Если бы каждая супружеская пара вырастила хотя бы одного порядочного человека…

Такого порядочного, чтобы уже ничто на свете не смогло сделать его иным.

Меньше всего хотел я причинять боль верному другу, каким стала для меня жена; измену дружбе я с детства привык считать едва ли не самым подлым поступком, а тут… Сама мысль о том, чтобы обмануть жену, должна была быть для меня кощунственной, она такой и была, уверяю вас, но ничего поделать с собой я не мог. Увы, не мог, словно это был не я, привыкший четко ориентировать себя в любой жизненной ситуации, а некто безвольный, не способный самостоятельно мыслить и независимо поступать, — каюсь, я в молодости презирал людей слабых.

В первый раз, когда это случилось и смерч, захвативший меня врасплох, швырнул мое тело оземь, я воспринял свою ложь как трагедию. Я терзался, я говорил себе: нет, больше это ни за что не повторится, я выдержу, не дикарь же, цивилизованный человек, я не поддамся такому дешевому искушению, такой сиюминутной благодати, такой призрачной подачке судьбы, — подумаешь, чьи-то нежные объятия! — зажмурю глаза, заткну уши, чтобы не слышать требовательного зова очередной весны…



Не выдержал, тем более, что искушения, как на грех, стали возникать буквально со всех сторон. Второй обман дался мне проще, метаний было меньше. Третий — еще проще.

Трагедия превращалась в фарс, к нему-то я и привык постепенно.

До каких пор это могло продолжаться?

Крутой поворот в моей судьбе — мне все казалось, что я вот-вот завершу его, на самом же деле это случилось лишь после того, как я покинул семью, — крутой поворот как раз и принудил меня подвести необходимые итоги. Впервые после лет, проведенных на фронте, я вновь ощутил себя ответственным за что-то необычайно значительное, ни в коем случае не допускавшее фальши. Судьба в последний раз предоставляла мне эту окрыляющую возможность, и ставшая было привычной повадка страуса, прячущего голову под крыло, чтобы не видеть, чтобы не думать, сделалась недостойной в моих глазах.

Как ни клади, отвечать надо было прежде всего за самого себя, за свои поступки, мысли, намерения — таков был лежавший на поверхности вывод. Оперируя категориями всеобщими, я не имел права пройти мимо того, что происходило в моем ближайшем окружении, в чем был замешан я лично; в конечном итоге и личное и общее — звенья одной цепи, если не лицемерить, конечно.

Осознав эту простую истину, я словно очнулся. Годы и годы плыла наша семья по течению полноводной реки, плыла вроде бы вполне благополучно, как и другие семьи рядом. Но вот нас неожиданно прибило к торчавшему из воды обломку скалы; пришлось задержаться, а каждая задержка — повод для раздумий. И вот там-то, на этом обломке, я, совершенно неожиданно для себя, обнаружил рядом не только жену, но и еще одну прекрасно во всем разбирающуюся женщину — мою дочь.

Я различил женщину в той, кого привык считать ребенком, и почувствовал внезапно, что обманывать их обеих — свыше моих сил. Лгать еще и дочери? Это было бы уже не просто кощунством: лгать дочери означало бы, помимо всего прочего, еще бездумно и подло обманывать самого себя, и не от случая к случаю, а каждый день и каждый час, навечно, означало бы покуситься на то святое, что делает человека человеком, означало бы опуститься уже совершенно.

В чем именно я не хотел ей лгать?

В  ч е м  б ы  т о  н и  б ы л о!

Достаточно того, что я оказался прочно стоящим на ступеньке бесконечного эскалатора лжи, а там не все ли равно — в большом я лгал или в малом, обращаясь к набитой студентами аудитории в институте или крохотной — дома?

Дома… Мне было отлично известно, что сотни людей сосуществуют в условиях перманентного, не шумного обмана, что многие жены и многие мужья мирятся с неверностью своего партнера, что существует целая философия, оправдывающая такую «терпимость».