Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 22



Гусар должен быть задирой и забиякой; Давыдов бессчётное число раз дрался на дуэлях, часто по пустяшному поводу. Гусар обязан быть пьяницей, картёжником и дамским угодником; Давыдов на спор выпивал дюжину бутылок шампанского, проигрывал и выигрывал в карты целые состояния, легко относясь как к выигрышу, так и проигрышу. За дамами он волочился постоянно, заводил по три романа одновременно и не успокоился, даже женившись.

Мы познакомились с ним на бивуаке где-то в Пруссии, всю ночь пили, он читал мне свои стихи. Утром он предложил мне перейти в его Ахтырский полк; я согласился и таким образом стал гусаром. Правда, наша дружба продлилась недолго: я был слишком рассудочен для Давыдова, он не любил мои рассуждения о России. Но я успел дойти с его полком до Парижа и отличился в традиционных гусарских доблестях.

Весна четырнадцатого года навсегда запомнилась мне: вначале парижане приняли нас настороженно, но потом наша щедрость, удаль и широта покорили их. Французские дамы были от нас без ума, простите меня за нескромность, – да что светские дамы, гусары нашего пока завоевали сердца целого женского монастыря! Мы стояли возле обители капуцинок, и они, презрев обет, данный Богу, оказывали нам самое нежное внимание. Между тем, наши мундиры за время боевых действий изрядно обносились, и тогда монахини отдали нам всё сукно, которое имелось у них для пошива ряс, на пошив наших новых мундиров. На параде мы выглядели блестяще и произвели впечатление на государя Александра Павловича. После этого он своим указом повелел Ахтырскому полку на вечные времена носить коричневые мундиры, а традиционным тостом ахтырских гусар стало: «За французских женщин, которые пошили нам мундиры из своих ряс!».

– Вот вы какой, – Екатерина Дмитриевна пристально посмотрела на Чаадаева и покраснела. – Сколько открытий принесла эта ночь.

– Жаль, что она закончилась. Но вы приедете ко мне ещё? – он не сводил с неё взгляда.

– Непременно, – ответила она, с неохотой поднимаясь с кресла. – Но сейчас разрешите мне уйти. Уже рассвело, мне пора домой.

Чаадаев встал и проводил её до двери:

– Когда же я снова вас увижу?

– Я приеду, как только смогу, – сказала она.

Прошло несколько дней, когда Чаадаев получил известие, что Екатерина Дмитриевна навестит его сегодня вечером.

Она вошла к нему сияющая, радостная. Он приложился к её руке, с волнением вдыхая аромат знакомых духов.

– Как вы веселы нынче, – сказал он. – Как приятно видеть женщину, светящуюся молодостью и красотой! Если бы Пушкин увидел вас сейчас, он бы непременно сочинил стихотворение, которое вошло бы в золотой фонд нашей поэзии. Жаль, что я не поэт.

– Вы расскажете мне о Пушкине? – спросила она, расправляя своё широкое платье и усаживаясь на кресло. – Я едва знакома с ним, а вот Кити его хорошо знает, я завидую ей.

– Расскажу, – ответил он, присев, как и в прошлый раз, на стул возле неё. – Его обстоятельства нынче не хороши; эта нелепая женитьба будто свершилась по воле злой судьбы. Но я знавал Пушкина в лучшие времена и могу рассказать о нём много приятного… Но сперва позвольте вспомнить то время, о котором мы сегодня будем говорить: я думаю, вы не разочаруетесь, тогда было много примечательного.

– А чая вы мне не предложите? – улыбаясь, сказала Екатерина Дмитриевна. – Вы хвалились, что у вас есть настоящий китайский.



– Ах, простите! – он вскочил со стула и виновато поклонился ей. – Умственные упражнения способствуют мудрости, но не учтивости: я совсем омедведился за своими философическими занятиями… Я сам заварю чай, у меня наготове всё необходимое. За ночь я выпиваю по несколько чашек; не звать же всякий раз Елисея, чтобы он мне подал чай… А может быть, вы хотите кофе? Я его не пью, я становлюсь от него раздражённым и нервным, но для вас велю подать.

– Нет, лучше чай, – только, пожалуйста, не сладкий и не крепкий, – попросила Екатерина Дмитриевна. – Женщиной быть нелегко: приходиться думать, что ешь и пьёшь – как это отразится на цвете лица и фигуре.

– «О, Аллах, спасибо, что не создал меня женщиной!» – так магометане начинают свои молитвы, – улыбнулся Чаадаев. – Но вряд ли вы станете спорить, что принадлежность к женскому полу имеет несомненные преимущества: ни один мужчина, будь он фараон или император, не удостаивался такого поклонения и обожествления, какое получает прекрасная, неотразимая, восхитительная женщина. Немногие помнят имена великих фараонов Египта, открытые нам Шампольоном, но имя Клеопатры знают все; не потому что она была царицей, но оттого что она была обворожительной женщиной. Её бы помнили за это, не будь она даже правительницей Египта…

Вот ваш чай, – осторожно, он горячий, не обожгитесь! А я, с вашего позволения, начну свой рассказ, – он сел и призадумался на минуту. – Наверное, мне вначале следует сказать о свое размолвке с Денисом Давыдовым. Я говорил, что дошёл с его полком до Парижа, но там наша дружба окончилась.

Давыдов – типичный офицер суворовской школы: Суворова он боготворил, хотя поступил на службу, когда тот уже умер. Как его кумир, Давыдов мог дерзить императору, – правда, уже не Павлу, а Александру, – насмешничать над властью и отпускать ехидные замечания в её адрес. Однако это ни в коей мере не означало неисполнение приказов: выполняя приказ, Суворов ловил Емельку Пугачёва и вешал несчастных взбунтовавшихся мужиков; выполняя приказ, подавлял восстание поляков, боровшихся за свою независимость, и громил Варшаву; выполняя приказ, он расправлялся с итальянскими карбонариями и отдавал их города деспотической Австрии.

Давыдов был таким же: если бы ему отдали подобные приказы, он без колебаний исполнил бы их. Власть это понимала и прощала ему фрондёрство: несмотря ни на что, он был её верным защитником, поэтому был произведён в генерал-майоры, а потом – в генерал-лейтенанты. Но для меня политическое и социальное положение России, образ правления ею не были всего лишь поводом для колких эпиграмм: это были принципиальные важные вопросы, и пока они не были решены, ни о каком примирении с властью и речи быть не могло.

Другой трещиной, которая прошла через наши отношения, стал вопрос о православии. Давыдов прохладно относился к вере, а к попам – издевательски, однако это не мешало ему соблюдать установленные обряды, исповедоваться и причащаться у тех же самых попов, над которыми он смеялся. Он «a priori» считал православие лучшей и единственно правильной религией на свете, а католичество ненавидел как главного врага православия. Мои возражения выводили его из себя: он называл меня «аббатом», а порой причислял к врагам России, ведь православие и «святая Русь» были неразрывны в его понимании. Мы спорили до хрипоты и в конце концов должны были расстаться: я перешёл из Ахтырского полка в Лейб-гвардии гусарский полк.

После заграничной кампании мы вернулись в Россию уже другими. Вот три причины, которые перевернули нашу жизнь: подъём национального чувства в двенадцатом году, несправедливость, допущенная после войны к народу, и увиденное нами за границей.

Обо всём по порядку. Усилившееся национальное чувство заставляло нас по-иному посмотреть на Россию, глубже вникнуть в её прошлое и настоящее. Мы как бы проснулась для исторической жизни: открыли самих себя, по-новому увидели народ. Этот процесс не угас с победой в войне: он ещё более увеличил прежде начавшуюся в нас напряженную внутреннюю работу – мы стали соотносить себя с историей страны, с общенародными судьбами. Вы понимаете, о чём я говорю?

– О, да, вполне! – воскликнула Екатерина Дмитриевна. – Мне это близко; разве я не сказала вам, что у меня самой много вопросов по этому поводу? Я пришла к вам для их разрешения.

– Ну и как? J’ai aidé à vous de cueillir une pomme? Я помог вам сорвать яблоко познания? – спросил Чаадаев.

– У меня будто глаза открываются. Прежде я жила, как слепая, – призналась Екатерина Дмитриевна.

– Это лестно, но вы, быть может, оказываете мне большую услугу, чем я вам. Ведь это женщина подвигла мужчину на вкушение плода познания, – в чём я вижу глубокий смысл, – серьёзно ответил он. – Но продолжим. Вторая причина, по которой мы переменились, – несправедливость по отношению к народу. Здесь мне нечего добавить к тому, что уже сказано: после войны порядки у нас сделались ещё хуже, победившая власть забыла о прежних обещаниях. Самоотверженно сражавшихся с французами мужиков возвращали хозяевам, которые отнимали у них последнее, имели право бить их, продавать, как животных, растлевали их жён и дочерей. Трудно было жить спокойно, видя всё это; надо было отказаться от всего человеческого в себе, что с этим смириться.