Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 13



Чезаре не успевает ничего объяснить – дескать, хотел их защитить, обезопасить, с охраной шутки плохи, начальник лагеря любому из них пустит пулю в лоб, – как сокамерник толкает Чезаре, и он падает навзничь, ударившись затылком об угол деревянной койки.

– Traditore! – рявкает тот. – Предатель!

Джино и Антонио помогают Чезаре встать. У него невольно сжимаются кулаки, но обидчика уже и след простыл.

Джино смотрит строго:

– Лучше не высовываться, Чезаре, ты же сам понимаешь.

Чезаре кивает, вспомнив месяцы в североафриканском лагере. Тучи жирных черных мух, что вились над трупами тех, кто выражал недовольство или привлекал к себе внимание. Если хочешь выжить, стань невидимкой – представь себя винтиком в машине и делай что надо, без жалоб, без колебаний.

– Строимся. – Антонио хлопает его по плечу, задев красный кружок, куда нужно целиться, и следом за остальными они выходят на лютый холод и строятся, собираясь в карьер.

В первую ночь Чезаре не может сомкнуть глаз – прислушивается к дыханию полусотни затравленных людей. Уже стемнело, но храпа не слышно – попробуй усни, когда ты весь словно сжатая пружина, дышать тяжело, и каждую секунду ожидаешь удара.

Ему снова слышатся окрики охранников в карьере, снова кажется, будто лопата в руках лязгает о камень, и каждый удар отдается в мышцах. Снова от взрывов сотрясается все тело и ноют зубы. Сколько тачек с камнями перевез он, не сосчитать! На ладонях вспухли пузыри мозолей, и даже когда мозоли лопнули, он не выпускал из рук лопату.

Он беззвучно повторяет молитву и, закрыв глаза, вспоминает своды церкви в Моэне – нарисованные ветви, радужных птиц, что взмывают под самый купол, соприкасаясь крыльями.

Перед тем как заснуть, он нащупывает в кармане открытку – уже высохла. Он пытается вызвать в памяти лицо той девушки, его спасительницы. Вспоминает ее глаза и то, что он в них увидел – теплоту, доброту, грусть. То, отчего у него участилось дыхание, а сердце застучало гулким мотором.

Конец января 1942

Заледенелыми улицами стекаются жители Керкуолла в городскую ратушу, снова на собрание. На кустах серебрится иней, спешат прохожие, в воздухе вьется парок от их дыхания. Уличные фонари уже погашены, и все пробираются вперед мелкими шажками, жмутся друг к другу, чтобы не споткнуться.

В тускло освещенном зале ждет Джон О’Фаррелл, стиснув зубы, упершись в стол кулаками. В воздухе искрит, будто перед грозой, но О’Фаррелл не из тех, кто уклоняется от борьбы.

Прошлое собрание, перед тем как привезли пленных, чуть не сорвали – мол, толку от него не будет. Можно подумать, от болтовни что-то изменится! Кое-кто призывал бойкотировать собрание и все решить самим, раз и навсегда. Другие возражали: а вы попробуйте выдворить с острова тысячу иностранцев, раз и навсегда!

И вот все перешептываются, ждут, когда заговорит Джон О’Фаррелл. Женщины шуршат юбками, мужчины комкают в руках шапки. Они уже решили, что делать, если все пойдет не так, как они рассчитывали.

О’Фаррелл вздыхает и натянуто улыбается.

– Сразу к делу, – начинает он. – От меня не укрылось ваше недовольство идеей привезти к нам на остров гостей-итальянцев.

– Ладно бы идея! – слышен голос из толпы. – Идеи нас не объедают, детей наших голодными не оставляют.

– Да-да, – отвечает О’Фаррелл. – А еще идеи не пишут на стенах угрозы, Роберт Макрэй. Но ты-то ничего про это не слыхал, так?

В тот день на двери ратуши кто-то вывел черной краской: «Итальяшки, вон!» Оттирать метровые буквы пришлось не один час, и в ратуше до сих пор попахивает скипидаром.

Макрэй, побагровев, ерзает на стуле, а его дружки, что ухмылялись после его дерзкой реплики, уставились в пол. Да и народ теперь на стороне О’Фаррелла: Макрэй с дружками – хулиганье, который год житья от них нет.

О’Фаррелл продолжает:

– Хоть и не все ваши жалобы я поддерживаю, но и на трудности глаза не закрываю. Я, как и вы, не стану смотреть равнодушно, как наши дети голодают. Но укрепления строить надо, и без итальянцев нам никак. Мы тоже должны что-то делать для фронта, как и другие…

В толпе слышен ропот. Не все письма с фронта от сыновей и братьев дошли до адресатов.



«Мы проливаем кровь на войне, земляки наши гибнут, неужели этого мало?»

О’Фаррелл, будто прочитав эти мысли, вскидывает руки:

– Все вы знаете про ужасы, что творятся во Франции и Бельгии, про вторжение в Советский Союз, про бомбежки в Англии.

В зале кивают, галдят.

– Слыхал я, в Лондоне от целых кварталов камня на камне не осталось, – бурчит кто-то.

– Так и есть, – отвечает О’Фаррелл. – Но для паники нет причин, надо просто помнить, что нам выпала возможность внести свой вклад…

– Фашистов кормить? – выкрикивает один из дружков Макрэя.

– Укрепить острова. Чтобы корабли и подлодки не наносили ударов с севера, не подбирались через Скапа-Флоу к остальной части Британии. Или торпедную атаку вы уже забыли? Да? Забыли «Ройял Оук»? Или география у тебя хромает, Мэтью Макинтайр? Видно, рановато ты школу бросил, по улицам шляешься, плоскостопие натоптал, вот тебя в армию и не берут?

Под общий смех Макинтайр съеживается на стуле.

– Как я уже говорил, – продолжает О’Фаррелл, – все мы должны вносить вклад в победу. Но как прокормить столько пленных и себя при этом не обделить? Вот я и поговорил с майором Бейтсом, и он согласен выделить нескольких человек – пусть приходят в Керкуолл, помогают на фермах и все такое…

– Вы в своем уме? – слышен голос. – Чтоб иностранцы на моей земле работали…

– Вас никто и не принуждает, Джордж, – перебивает О’Фаррелл. – Но забор у вас не чинен, и поле в этом году засеять некому, сыновья-то на фронте.

Джордж хмурится, но не находит что возразить.

И через полчаса, к концу собрания, у Джона О’Фаррелла готов список работ для пленных, который он утром отнесет майору Бейтсу; недовольства в зале как не бывало – они же не дураки, разве кто откажется от помощи? И все равно людей надо подготовить. Лишь бы никто не попался в ловушку, не стал бы слепо доверять чужакам, что будут работать на их земле.

Дома женщины будут крепко целовать спящих детей, обещая их оберегать. Старики – дряхлые, тщедушные – достанут ножи для чистки рыбы, для обработки копыт. Тьма наполнится скрежетом стали о камень.

Конец января 1942

После многочисленных взрывов скальных пород на острове образовался карьер. Возле него охранники то и дело покрикивают на пленных: разойдитесь, спускайтесь, ну же, бегом, чертовы макаронники!

Слова этого Чезаре прежде не слыхал, но понятно, что так охрана называет итальянцев, и означает это не только национальность. Еще это значит чужак. Идиот. Скотина.

Чезаре ложится на землю рядом с Джино и, прикрыв уши ладонями, считает. Он уже привык к раскатам, к тому, что содрогается земля и дрожь долго еще отдается в теле, – даже много часов спустя, когда он копает, ест, засыпает, сердце бьется неровно, дыхание прерывается.

Он словно очутился вне времени. По утрам, когда они вскакивают с коек и идут на перекличку, на улице серо и промозгло. Темно. Кажется, что постоянно темно. Когда они строятся во дворе, пошатываясь спросонья, будто их подняли среди ночи, и ждут, когда их пересчитают дубинкой по головам, Чезаре душит страх, что тьма сгустилась навеки. Больше не взойдет солнце, и не выбраться им из этого холодного края, так и сгинут здесь, забытые всеми.

Здесь они отрезаны от мира, зависли на краю земли, того гляди сорвутся в никуда.

Когда солнце расправляет бледно-розовые пальцы, узники оживляются, затягивают песни, что пели в родном краю девушки, когда молотили зерно. Бросив лопаты, обращают они лица к солнцу, пока охранник не рявкнет: а ну копайте, чтоб вас!

Вечером в бараке они встают на колени и молятся. Чезаре вместе со всеми повторяет слова молитвы. За всю жизнь он ни разу не усомнился в Боге, но, очутившись в таком месте, волей-неволей начнешь сомневаться.