Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 15



Но я в любом случае ничего не замечаю. Может, лишь задребезжал дверной ручкой вольный сквозняк.

Волнение утихает, когда я пролезаю через зеркало в катакомбы. Шаг замедляется, пульс возвращается в норму, и что-то начинает шевелиться в прахе, который остался в груди после ревущего огня моего дара.

Я внедрила в разум Амаду новый образ, которого там раньше не было. Такой живой и настоящий образ, что мальчик с воплями побежал прятаться под столом. И пусть я все еще чувствую вину за слезы ребенка, эта рябь в пепле наполняет меня тихим удовлетворением.

В голове звучат слова Сирила: «Ты гораздо могущественнее, чем думаешь».

Я чувствую свое могущество. Я цельная. Настоящая. Сегодня я не пряталась за статуей, пялясь вниз на ненавидящие меня людские толпы. Сегодня я была могущественна, как и сказал Сирил.

Пока я неспешно бреду в склеп, чтобы подготовиться к уроку с Эмериком, пепел в груди вновь возгорается небольшим искрящим огоньком, который растет и растет, пока с губ не срывается тихий смешок.

Хотя бы раз я не позволила обществу запереть меня. Хотя бы раз была больше, чем призрак из-за кулис. Даже больше, чем исполнители.

Я была режиссером, маэстро, творцом.

Так вот как это – влиять на других. Управлять, а не жаться в тени.

Мне весьма нравится.

Глава 8

Всю дорогу от вестибюля до склепа Эмерик безостановочно болтает. Рассуждает о статуях, мимо которых мы идем, – победит он их в борьбе или нет? Тыкает пальцем в самые нелепые костюмы в подвале и спрашивает, примеряла ли их я, даже ухитряется натянуть на себя кудрявый парик. Наконец, пока мы идем по катакомбам, он пялится в глазницы черепам – пытается переглядеть их и заставить моргнуть первыми.

Когда мы добираемся до склепа, я уже почти забываю дрожь, что осталась от применения дара на забытом ребенке. Я слишком занята тем, чтобы удержаться от смешков при виде сосредоточенного лица Эмерика, который пытается переглядеть череп слева от моей двери.

– Эх, Альберт! – он грозит кулаком сероватой кости и широкой зубастой улыбке. – Вот ты жулик! Не знаю как, но я точно уверен, что ты жульничаешь!

– Альберт? Серьезно? – поддеваю я, прислонившись к камню.

– Хочешь сказать, что все это время жила по соседству и даже не потрудилась познакомиться? – он цокает языком. – Какая ужасающая грубость.

– Да уж, что-то я оплошала. Передай Альберту мои извинения.

Он оборачивается к черепу:

– Ты уж прости бедняжку. Манерам она не обучена.

Приближает ухо к черепу, кивает:

– Знаю, знаю, но она не так уж и дурна. Может, дашь ей еще один шанс?

Замолкает, затем бормочет:

– Понимаю…

Оборачивается ко мне:

– Исда, Альберт говорит, что простит тебя только при одном условии.

– Каком?

– Поцелуй.

Я упираю кулаки в бока.

– Какой, однако, дьявол-искуситель этот месье Альберт!

Эмерик кивает:

– Такой бонвиван!

– Что ж, Альберт… – Я подхожу к Эмерику и встречаюсь лицом к лицу с черепом. – Я польщена вашими ухаживаниями, но боюсь, я предпочитаю живых мужчин.

Эмерик сочувственно вздыхает и похлопывает череп по скуле:

– Крепись, друг. Даже лучшие из нас порой падают жертвами сердечных битв.

Я не могу сдержать фырканья:

– Ты потешный.

– А ты, – он указывает на меня пальцем, – ловко раздаешь определения.

– Определения?

– Oui. Смотри. Сначала был, насколько я помню, «неисправимый». Дальше – «невыносимый». О, а дальше мое любимое, «невозможный».

Я скрещиваю руки и задумчиво оглядываю его.

– Скажешь, я где-то ошиблась?

– Нет-нет! Вообще-то я весьма впечатлен твоим вниманием к деталям. Другие только через несколько недель начинают догадываться о том, что ты поняла за день. Браво!

– Я не такая, как все, верно?



Он усмехается, стягивает кепку и карикатурно кланяется до самого пола:

– Несомненно.

– Знаешь, сколь бы наблюдательна я ни была, я начинаю сомневаться, не ошиблась ли в первоначальной оценке.

– Ты о чем это?

– Сдается мне, что тебе место не в опере, а в цирке.

– Самый лихой укротитель львов?

– Хмм… – Я постукиваю по подбородку. – Скорее уж что-нибудь вроде: «Человек-обезьяна! На вид человек, в душе примат!» Прославишься на весь Ворель.

Он корчит мне рожу.

– Знаешь, обезьяны вообще-то очень умные.

– Ну что ты, я не имела в виду твой ум.

– Только внешний вид? Знаю, прическа у меня немножко лохматая, но вообще-то я полагал, что все не так плохо. – Его голос смягчается, и я ловлю его взгляд над пляшущим пламенем зажигалки в руке.

Мои глаза скользят до темных прядей над бровями, и меня вдруг переполняет желание протянуть руку и коснуться их.

– Нормальная у тебя прическа, – отвечаю я, и вся дразнящая игривость вдруг растворяется. На ее место приходит застенчивость, вязко липнущая к нёбу. – И ничего не похоже на обезьяну. Тебе… идет.

Он долго не отводит взгляд, и кажется, что он похитил весь кислород из тоннеля: ладони потеют, сердце колотится, а легкие сдавило.

– Тогда что ты имела в виду?

– Я… – Я сглатываю. – Я имела в виду, что… Просто, ну… Я долго наблюдала за людьми, и ты… другой.

Он склоняет голову набок и облизывает губы.

– Люди, за которыми ты наблюдала все это время, – театралы, здешние завсегдатаи. Я вырос в другом мире.

– В другом?

– Те, кто может позволить себе тратить деньги на музыку, танцы и модные наряды, обычно рождаются во влиятельных семьях. А я – наверное, как и ты – рос в одиночестве.

Я неотрывно гляжу, как слова падают с его восхитительно идеальных губ, как ямочки проступают на его совершенных щеках с каждым слогом. Каково это – быть таким прекрасным и неизуродованным?

Он пристраивает кепку обратно на затылок и, скрестив руки, опирается на дверь моего склепа.

– Нас было всего трое: я, сестра и мама. Папа погиб в шахте, когда я был совсем маленьким. После рождения сестры мы переехали в крошечный домик в глуши. Вокруг ни одного соседа, а ближайший город в нескольких милях пути. Мне не с кем было особо общаться.

– Зачем вы уехали так далеко?

По его лицу пробегает тень, но он пожимает плечами.

– Скажем так, мама слегка сторонилась людей.

– Что с ней теперь?

Его глаза застилает печаль, и я вновь поражаюсь, как они темны и глубоки – он будто украл кусочек ночного неба. Меня всегда влекло к тьме и тому, что она укрывает, и я представляю, как тону в этих глазах и падаю, бесконечно падаю.

– Ее не стало, когда мне было пятнадцать. – Кадык дергается, Эмерик отводит глаза. – Почти три года назад.

– О… – Я вдруг начинаю путаться, куда деть руки, и нервно хватаюсь за цепочку на шее. Что вообще принято говорить в такие моменты? – Я… Я соболезную.

– Спасибо. По крайней мере, страх больше не отравляет ее существование.

– Выходит, последние три года ты жил в Шанне? – спрашиваю я, стремясь увести разговор от матерей и смерти, потому что мне не нравится, как эта тема вызывает в разуме скудные воспоминания о моей собственной матери перед тем, как она велела утопить меня.

Он качает головой:

– Нет. Некоторое время и жил у дядюшки в деревушке Люскан на севере Вореля. Кстати, об этом… – Он лезет в карман и достает горсть маленьких кругляшек, похожих на камешки, в белой обертке. – Хочешь?

– Что это такое?

– Ириски. – Он протягивает руку, но я не беру угощение.

– Конфеты очень вредны для голоса.

– Да, но, Исда, для души они просто чудотворны.

Я рассматриваю конфетки. Раньше Сирил уже приносил мне мятные леденцы, а по праздникам – шоколадки, но ириски я ни разу не ела. У меня слюнки текут при мысли о том, чтобы попробовать их.

Театрально вздохнув, Эмерик разворачивает мою руку ладонью вверх. Пальцы у него теплые, и я чуть не охаю, когда он касается меня. Он кладет один из кусочков на ладонь и загибает поверх него пальцы.

У меня вся рука дрожит, каждый нерв звенит от его прикосновения к моим костяшкам.