Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 83 из 106



Вот, например, как некий русский, родившийся в Германии, воспитанный во Французском Марокко и проживший последние тридцать лет в Соединенных Штатах, рассказывает о дорожном происшествии. «Еду с супругой по хайвэю в своем вуатюре. Неожиданно перед нами появляется рэклис спидер. Я каширую, супруга — вообразите! — уринирует… Кель кошмар, господа!»

Мы уже привыкли и не удивляемся, когда слышим, что кто-то из знакомых «выбежал из денег», «взял 95-ю дорогу»… Больше того, и сами то и дело ловим себя на таких примерно перлах: «Надо взять иншуранс, потому что он (?) такс дидактабл, иначе с нашим мортгейджем мы не найдем своего шелтер…»

Подлинная жизнь русской эмиграции — это одно из главных открытий, сделанных нами в Америке. Прежнее «внутрисоветское» представление об этих людях было искаженным. В советской прессе, в литературе соцреализма давно уже установились железные клише в отношении эмигрантов. В худшем случае это законченный мерзавец, предатель родины, циничная «белогвардейская сволочь», в лучшем — опустившийся подонок, алкоголик, рыдающий в каком-нибудь сомнительном баре по чистым березкам России.

Отказавшись от всех советских клише, мы стали воображать себе жизнь наших собратьев за пределами империи совсем в другом ключе, и волей-неволей под влиянием все большего числа книг, просачивающихся из-за границы, перед нами возникал образ российского эмигранта, весьма близкий к полумифической личности Владимира Владимировича Набокова, великолепного писателя, усталого сноба и неутомимого охотника за бабочками.

На деле оказалось, что «Набоковых» в среде русских американцев не очень много, что, разумеется, вполне естественно — таких людей не может быть много. Большинство состояло из простых и вполне порядочных дам и господ, из которых пожилые были более «русоватыми», а молодые, конечно, более «американистыми».

Оказалось также, что все наши авангардные писания, рисования и ваяния не имеют почти никакого отношения к этим русским. Для большинства из них русская литература если еще и существовала, то лишь в хрестоматийных образцах — «люблю весну в начале мая», «выдь на Волгу, чей стон раздается» и т. д., — а вся наша богемная братия, явившаяся в Америку с московских и ленинградских чердаков и из подвалов, казалась людьми испорченными, непонятными и опасными.

В американских мегаполисах, среди переплетений фривэев и миллионов катящихся автомобилей существовали маленькие русские общины с нравами российских уездных городов начала века.

На наших глазах однажды разыгралась вполне заурядная, но весьма красноречивая любовная драма. Московский художник, основательный пьяница и «ходок», стал встречаться с молодой русской американкой, матерью троих детей и женой респектабельного русско-американского мужа. Скандал разгорелся невероятный.

Мой друг был невольным свидетелем этой истории, он рассказал мне о ее скорее трагикомическом, чем трагическом характере. Все происходило в большом американском городе, полном людей всех человеческих рас, полном всех этих «бизнесов», и малых и больших, сексуального освобождения всех видов, в городе, заваленном книгами, журналами и видеокассетами выше ушей, а между тем в маленькой русской общине царили нравы Пошехонской старины; скандал носил явно ксенофобский характер, кумушки, которые всегда в России были столпами нравственности, возмущались не столько самим фактом развала семьи, сколько вторжением чужака, как бы декадента, как бы иностранца.

Кажется, многие из русских пришельцев «новой волны» не очень соответствовали установившимся в Америке стереотипам в отношении русских.

Как-то мы столкнулись на вашингтонской улице с группой друзей, ну, и, разумеется, разорались, расхохотались. Местные жители, сидевшие на крыльце, прислушивались не без удивления, а потом спросили:

— На каком языке вы говорите, фолкс?

— На русском, — сказали мы.

— Хм, — пожали они плечами. — Для русского звучит слишком весело…

С удивлением новоприбывшие обнаружили, что в русско-американской общине, как в капле воды, отражаются и многие гадости, привычные для большой России.

Довольно бодро, например, процветает старорежимный антисемитизм (чрезвычайно странная, между прочим, штука после антисемитизма новорежимного).

Однажды в церкви священник призвал прихожан молиться за спасение Елены и Андрея, то есть за Елену Боннер и Андрея Сахарова. В ответ он услышал возмущенные голоса каких-то теток, которым впору было бы заседать в советских органах: «А чего это нам за жидов молиться?!»

Священник, просвещенный и глубокий в своей вере человек, так в этот момент растерялся, что стал объяснять: Сахаров-де, не еврей, только жена его еврейка…



В закостеневшем невежестве немало здешних русских до сих пор полагают, что Советским Союзом и сейчас правят «жидовские коммунисты». Другие антисемиты, более сведущие в положении вещей, направляют свои страсти-мордасти в адрес диссидентов, говоря, что «жиды опять задумали погубить Россию, едва оправившуюся от их революционных делишек, пусть хоть и советскую, но зато какую величественную, всему миру на загляденье!»

Невежество и ханжество тоже никуда не пропали. Нередко приходится с этим сталкиваться на литературных чтениях в эмигрантской аудитории. Новоприбывшие «модернисты» и «авангардисты» вызывают нахмуренное недоумение и подозрение.

Как-то раз я читал отрывки из нового романа в летней школе русского языка. После чтения ко мне подошла дама, внешним видом как бы олицетворявшая образ советской ханжи: высокая прическа из тех, что в Москве называют «блошиный домик», платье пошива ателье Министерства обороны, поджатые в априорной обиде губки.

— Нам сказали, что будет выступать звезда русской прозы, и вот такое разочарование, — сказала она.

Я знал, что у этой школы есть программа обмена учителями с СССР, и был полностью убежден, что разочарованная дама приехала оттуда. Ну и ну, подумал я, вот таких мамаш они теперь в США направляют.

— Чем же я вас так сильно разочаровал, сударыня?

Она брезгливо сморщилась.

— Какая-то у вас в этом романе неприятная дидактика.

Дидактика? Чего-чего, но уж обвинения в дидактике я не ожидал. В том куске, что я читал, излагались страдания стихийного анархиста Велосипедова, в частности, его рефлексы по поводу предстоящего медосмотра в военкомате. Родина, полагал Велосипедов, как и всякая блядь, любит молодых солдат без геморроя. Она заходит сзади и говорит: нагнись, разведи руками ягодицы, надуйся! Если из заднего прохода не выскакивает шишечка, гордись — ты годен в бронетанковые войска. Ну а что, если выскочит? Свободен! Свободен, как партизан, как кавказский абрек!

— Дидактика, вы сказали?

— Ну а что же еще? Ну зачем вы описываете эти противные шишечки? Неужто без этой отвратительной дидактики нельзя обойтись?

— Вы давно из Советского Союза? — спросил я.

Оказалось, что она там ни разу и не бывала. Настоящая русская американка из семьи послевоенных «перемещенных лиц».

Обобщать, впрочем, и здесь невозможно, потому что, кроме этих теток и дядек, русская община Америки познакомила нас с множеством интересных типов, интеллигентов, чудаков, идейных борцов против коммунизма и безыдейных кутил с гитарным репертуаром цыганских варьете Санкт-Петербурга или просто с людьми, которым мы были интересны, которые в общении с нами пытались составить для себя образ живой современной России.

«…you new arrivals brought up here some fresh air, you gave us a new pace… Thanks to you we the American Russians have realized that „russia

Этот тост поднимает all American Ted Stanitz[149], при рождении нареченный Федором Станицыным. В отличие от своих родителей, которые, родившись здесь в русской семье, растеряли и язык, и интерес к исторической родине, Тед стремится теперь вернуться к «русскости».