Страница 6 из 120
— Извини, Булкин, не подумал… Возвращается, значит, Афошка, замерз, закуржаковел[20] весь. Сыпанул я пельмени в кипяток, чай заварил, поужинали знатно…
— Опять?!
— Ох, прости. Ночью завьюжило. Метель нам на руку, следы свежие, идешь по лесу и словно книжку интересную читаешь, снежные страницы переворачиваешь. Вот тут у куста рябчик ягоды склевывал, там лиса мышковала, здесь лосиная лежка… Афанасий белок насшибал, я глухаря завалил. Добычу сволокли в заимку и вобрат в тайгу. Ходили, ходили — без выстрела, тишина, уши ломит.
— Совсем как у нас на заставе, — съехидничал Костя. На него зашикали, и он умолк.
— Устали мы изрядно, — продолжал Говорухин, — плечи намяли, ноги гудят. Все-таки груз тащим немалый: два ружья — тулка-бескурковка, да малопулька, да патронташ с патронами, да сидор[21] с припасом. А снег глубокий, лыжи проваливаются. Афошка ругался, что не взял лайку, — без собаки какая охота…
Идем, тащимся, вдруг с дерева снег посыпался: белка озорует. По веткам прыг-скок, шишки на нас роняет, а сама за стволом хоронится. Хитрющая. Афошка запыхтел, малопульку с плеча снял: «Ты у меня покидаешься, сейчас приземлю». Векша по стволу вверх, на макушку шасть, и ком снега Афошке на шапку — хлоп! Заело парнягу. Ружье к дереву прислонил да как заорет. Запел, значит. На всю тайгу. Голосище дикий, белка от этой арии округовела[22], оборвалась с лесины в сугроб. Афошка орет: «Лови ее! Хватай! За хвост ее, холеру!» Белка со страху в кусты. И ходу.
Посмеялись мы и потопали к пельмешкам. Думаю, сейчас еще подсыплю в котелок, повеселимся. Оголодали, чуть не бегом поспешаем да слюнки глотаем. Вот и заимка наконец, воткнули мы лыжи в сугроб, вошли — и нá тебе. В заимке ровно Мамай воевал, полный разгром. Вещи разбросаны, на полу ворох перьев, пух из вспоротой подушки, мешок с сахаром разорван и торчит в зевле[23] очага — черти, что ли, его туда запихнули? А пельмешки мои разбросаны по всему полу, раздавлены. Банка с маслом расколота, полушубок располосован, и рукав у него выдран, круг копченой колбасы пропал…
Что такое!
Мы из заимки долой, следы ищем. Кто нахулиганил, какой варнак[24]? А снег чистый-чистый, ни следочка. Кто же побывал в избушке, продукты перепортил, барахлишко порвал? Не лешие же здесь шуровали! Ползали, ползали вокруг заимки, снегу по пояс, заколели[25], но ничего не нашли и вернулись в избу. С горя даже есть расхотелось, сладкое сало пожевали, ох и отрава! Потом снова на поиски. И, представьте, нашли. По саже. На полу сажа рассыпана, похоже, в трубу пролезли, хотя и сомнительно. Забрались мы на крышу, а там следы.
Лапа как блюдце, явно не медведь, но кто? Афанасий в трещине трубы клок водос обнаружил: длинные, черные…
— Ведьма! — дурашливо ахнул Петухов.
— Росомаха! — Говорухин погрозил товарищу пальцем — не мешай. — Вернулись мы в заимку и стали думать, как жить дальше. Росомахино хулиганство нужно пресечь, иначе повадится шкодить, пропадем. Афошка сидел, думал, я камелек топил. Росомах мне видеть еще не доводилось, зверь редкий, осторожный. Афошке росомаха не в диковинку, добывал их, а я мечтал изловить росомаху живьем, в город, в зоопарк передать. Мне благодарность объявят, а на клетке будет красоваться табличка с надписью: «Подарена охотником Говорухиным П. Е.».
Но Афошка и слышать об этом не хочет, руками машет: «Раздеть проклятущую, сколько убытков причинила!» Заспорили мы, Афошка уперся, как бык: «Капканы поставлю, волчьи, не удерет».
Два дня рыскали мы по тайге, выслеживали, а росомахи нет. Утром я в сопки подался, а Афанасий капканы поставил и вернулся в заимку, занедужил.
Бродил я по лесу до вечера. Луна взошла, сквозь густой хвойник голубой свет пробивается, в буреломах тени, на снеговых шапках пней — синяя оторочка…
— Не тяни, Пишка, — зевнул повар, протирая слипающиеся глаза. — Говори толком, поймал зверюгу?
— Не мешай. Иду, стал быть, а сверху какие-то звуки: то ли ястреб спросонок орет, то ли сова, хотя насчет ястреба я того, птица дневная, ночью голоса не подаст.
— Да на черта нам твои птахи сдались, Пимен. Рассказывай дальше!
— Этого вы не поймете, — проговорил Данченко. — Пимен в лесах вырос, все таежное зверье ему — родня.
— Чего в ней хорошего, в этой тайге? — недоумевал Булкин.
Говорухин продолжал:
— К ночи завернул мороз. Поднажал я на педали, и дернуло же свернуть со своей лыжни, захотел время выгадать, пробрало до тонкой кишки. Идти легко, наст держит неплохо, лыжи не проваливаются. Вдруг кусты затрещали, я за ружье — тихо. Может, росомаха? К тем кустикам шагнул, а в снегу — щелк, я хлоп навзничь, а ногу словно медведь сдавил. Капкан! В аккурат повыше косточки ухватил. И больно!
Уперся я руками, руки разъехались, и я носом в снег. А в снегу щелк — руку зажало. Правую! Вот так уха из петуха! Лежу распластанный, словно шкурка на рогульке распятая. Боль сильная, капканы прижимают к земле, ружье мое отбросило куда-то, пальцами приклад лапаю, а сам Афошку костерю, говорил, капканы плохо держат, слабые. Какой черт — слабые, слону не вырваться, челюсти строгие, двумя руками не разожмешь, а уж одной-то…
Хреновый фокус! Безоружный, беспомощный — да на таком морозе. А ежели медведь-шатун объявится или волки нагрянут — в лапшу порвут. Зимой они злющие, от бескормицы стервенеют, не побоятся напасть. А я спелёнутый, как дитё. И холодище…
Словом, положение пиковое, нарочно не придумаешь: охотник в капкан угодил, это надо же! И злюсь, и смех разбирает — эдак врюхаться. Рванулся я, а капканы не поддаются, держат. Подергался, подергался и струхнул всерьез: погибель пришла.
Товарищ, конечно, спохватится, что меня нет, станет искать и найдет, но успеет ли? Дрыхнет сейчас, наверно, тем более что ему нездоровится, а я до утра не выдержу, замерзну.
И снова — дерг, дерг. Но капканы стальные, пружина тугая, справиться с ними в таком положении — дохлый номер. Выдохся я, лежу, не шевелюсь, в сон клонит, но спать нельзя: это смерть. И вот ведь как, ребята, бывает: знаю, что спать нельзя, а сон никак не отгоню, привязался, окаянный. Совсем уж было задремал, да в кустах опять затрещало, и вспыхнули зеленые огоньки. Ветки раздвинулись, и на поляну вылупился зверь. Матерый, поболе моего Нагана. Лоб покатый, морда вроде собачья, лапы толстые. Подкултыхал[26] ближе, потянул носом воздух и сел по-кошачьи. Tеперь хорошо мне его видать, луна освещает, и понял я, что это не кто иной, как та самая росомаха, что в заимке шебаршила[27].
Страшновато стало, росомахи на людей не бросаются, а все-таки не по себе — кто знает, что у нее на уме? А я росомахе — тоже диво, уставилась пристально, такое чудо еще не видала. Так и таращимся друг на друга; глаза у зверюги злющие, горят. Меня пуще злость разбирает: не боится, наглая тварь. Из-за нее, поганки, здесь лежу, в убытки нас ввела, да еще измывается, соображает, стервятина, что я ворохнуться не могу.
Осерчал я, глотнул побольше воздуха да как выскажусь! Росомаха шасть через куст и пропала. Эх, думаю, напрасно спугнул зверя: все-таки вдвоем веселее.
А мороз давит, зажатую руку уже не чувствую, голова тяжелая, роняю ее в снег, щеку жжет. Дохлое дело, конец. И стало мне все безразлично, смирился, перестал сопротивляться, лежу. А потом зло накатилось, аж затрясся — не желаю помирать, дудки! Пытаюсь ружьишко подцепить — не получается, тогда на локте приподнимаюсь и всем телом — вперед. Ногу кэ-эк рванет, боль сумасшедшая, но приклад вроде подвинулся. Скребу по нему негнущимся пальцем, а приклад ореховый полированный, уцепиться не за что.
И вдруг ноготь в выемке, щербинка малая, охотники от такого открытия горюют, а я рад-радешенек, ору дурноматом: надежда появилась. Сгибаю осторожно палец, ружье не шелохнется, примерзло, что ли? Наконец удача, подалась моя «тулочка», ползет ко мне. Теперь надо пальцы согреть. Затолкал их в рот, аж зубы заныли. Но постепенно отогрел, нащупал спусковые крючки и дернул оба разом.