Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 120



— Стас?! Ну и сукин же ты сын! Я же тебя за самурая принял, чуть-чуть не угробил!

— Не скрою, к тому же стремился и я… Тоже подумал — японец…

Петухов, тяжело отдуваясь, поднялся, Лещинский с трудом сел.

— Помогите, Костя. После столь близкого общения с вами я немного не в себе. Благодарю. Должен заметить, что махать кулаками вы умеете. Преуспевали в детстве?

— Случалось некоторых пижонов воспитывать… Ты, Стас, не прибедняйся. До сих пор голова гудит — поднес ты мне прилично. Приемы знаешь?

— Джиу-джитсу. Я посещал спортивный клуб…

— А где Петр? Куда ты его дел?

— Здесь, в низине. А где остальные?

— Их больше нет…

Скрипела, подпрыгивая на кочках, неуклюжая волокуша. Петухов, держа оглобельки, шел впереди, Лещинский подталкивал волокушу сзади. Оба молчали. Помалкивал и Данченко, он давно уже гулял в материнском садочке, наслаждаясь тонким ароматом зацветающей вишни. Время от времени путники менялись местами, Лещинский вскидывал на грудь лямку, Петухов становился на его место, нависал над старшиной.

Данченко страшно исхудал, впалые щеки заросли густой щетиной, желтые виски запали. Петра не узнать, с горечью подумал на рассвете Петухов. А каким богатырем был! Оглушенный гибелью товарищей, Петухов ни на минуту не отказался от мысли пробиваться к границе; несмотря на случившееся, он чувствовал прилив сил и уверенности — предрассветная метель замела следы, преследователи остались с носом. Жаль, продуктов маловато, уцелел лишь вещмешок Лещинского — хлеб, немного сушеного мяса, консервы. Если экономить — должно хватить. Потерян компас, он был у Васька, придется ориентироваться по деревьям; с северной стороны мох на стволах растет гуще.

На привале Лещинский сел на снег, Петухов запротестовал: простынешь.

— Бог милостив, — вяло оправдывался Лещинский. — Устал я…

— Встать!

— Пожалейте горло, Костя. Зачем кричать?

— Затем, долдон ты эдакий, что, ежели захвораешь, вас двоих мне не увезти. При всем желании.

— Одного тоже не увезти.

Петухов не сразу уловил смысл сказанного, после бессонной ночи соображал туго.



— Постой, постой! Ты хочешь… Петра?!

— Зачем так ставить вопрос: хочу — не хочу? Не справимся мы, самим бы до границы добраться.

— И ты предлагаешь… бросить?!

— Я этого не говорил.

— Но подразумевал! Ребенку ясно. Ах, ты…

— У вас есть другие предложения?

— Есть. Заткнуться!

— Грубость — ваш единственный аргумент в полемике. — Сказано, заткни глотку!

Отдохнув, поменялись местами. Петухов надел лямку, взял оглобельки, он дрожал от ярости, остро переживая стычку. Хамить, конечно, не следовало, но как Лещинский посмел предложить такое! Постепенно Петухов успокоился: упрекать Стаса бесполезно, все равно ничего не поймет, его принцип — человек человеку волк. И все же обидно: собирается жить в СССР, уверяет, что порвал с прошлым. Безусловно, сперва он об этом не помышлял, просто другого выхода не было, спасал шкуру. Потом вроде начал что-то понимать, как будто пересмотрел свои реакционные взгляды, во всяком случае, намекал на это. Держался спокойно, бежать по дороге не пытался, а при желании мог бы… Будучи по натуре максималистом, Петухов беспощадно клеймил Лещинского, считая его беляком и негодяем, но порой, стараясь быть объективным, пытался найти если не оправдание его словам и поступкам, то хоть какую-то логику в них. Пограничник шагал, не замечая усталости, с силой выдергивал оглобельки из снега, налегал грудью на лямку, увлекая за собой волокушу. Чтобы было удобнее, надел карабин через плечо, крепче стиснул ладонями неошкуренные, шероховатые оглобли. Внезапно кольнула тревожная мысль: что, если спутник выстрелит в спину?!

Петухов был недалек от истины, Лещинский как раз думал об этом.

С детства он болезненно реагировал на оскорбления. Щелчки и затрещины сверстников сносил терпеливо, при случае отплачивал обидчику сполна, но бранные слова, коими столь богат могучий и великий русский язык, всегда приводили Лещинского в бешенство. Достаточно хорошо владея собой, он никогда не опускался до вульгарной перебранки, внутри же весь кипел и успокаивался не скоро.

Впереди размеренно покачивалась спина Петухова — серое пятно, размытое неутихающей метелью. Лещинский ненавидел эту сутулую от напряжения спину яростно и люто, ненавидел злоязыкого, самоуверенного насмешника. Особенно раздражала постоянная снисходительность Петухова, похожая на пренебрежение. Мнит себя высоконравственным человеком, недостаток образования восполняет болтовней, неумение держаться в обществе — нарочитой развязностью, пробелы воспитания — беззастенчивостью, граничащей с наглостью. Перечисляя явные и мифические прегрешения пограничника, Лещинский раздражался: угнетала хлеставшая в лицо пурга, тяжкий груз, неповоротливые, неуклюжие волокуши, необходимость идти, преодолевая усталость, а главное — подчиняться недалекому самоуверенному грубияну, прямая от него зависимость, все невзгоды и унижения, испытанные Лещинским за время вынужденного путешествия, спрессовались в страстное желание освободиться от всего этого, сбросить давящее душу ярмо, вырваться, и как можно скорее, сейчас — избавиться от ненавистного спутника раз и навсегда.

О последствиях как-то не думалось, предугадать их невозможно. Лещинский отгонял мысль о грядущей ответственности перед начальством — все это в высшей степени проблематично, туманно, где-то очень и очень далеко. А отвратительная, сутулая спина рядом, рукой ее не достать, зато из карабина — не промахнешься!

Мысль, поначалу испугавшая, сверлила назойливо, прельщала легкостью задачи: коснуться согнутым пальцем курка проще простого. Одно движение — и проблема решена. Никаких дополнительных усилий, никакого риска, борьбы, расстояние плевое, выстрел почти в упор свалит быка. Одно движение — и свобода. Свобода!

А раненый? Его тоже убить? Лещинский содрогнулся — это же изуверство! Поистине люди не ведают, на что способны. Что происходит? Как могло такое в голову прийти? Расправиться с беспомощным, лишить жизни человека, вскормленного русской матерью, соотечественника. До сих пор, слава богу, Лещинскому убивать не приходилось, отчего же минуту назад он так хладнокровно обдумывал способ убийства? Собирался хладнокровно, без малейшего колебания всадить Петухову пулю в затылок и даже выбрал подходящую точку — пониже края шапки, где курчавятся отросшие русые волосы. Потому, что этот человек — достойный представитель ненавистного строя? В этом причина? Нет? Тогда в чем же? В том, что изменчивая судьба неожиданно предоставила редкую возможность выбора между жизнью и смертью? Вздор! В любом случае вопрос жизни и смерти останется висеть дамокловым мечом. Если его не схватит полиция, не убьют из засады солдаты японской пограничной стражи, не подстрелит, не разобравшись, советская погранохрана, не поставят к стенке чекисты, не загонят в сибирский лагерь власть предержащие, жизнь, возможно, удастся сберечь. Если волею обстоятельств он окажется в руках бывших своих начальников — белоэмигрантов и японцев, его, скорее всего, расстреляют.

Лещинский зябко передернул плечами. Допустим, перейти границу удастся, каким станет его бытие в коммунистическом царстве? Жизнь в Советской России, конечно, не сахар, но отмеренное природой он проживет. Итак, что все-таки заставляет его пролить кровь? Возмездие за испытанные унижения? Нет. Желание стать свободным? Пожалуй. Стремление изменить статус-кво[247]? Отчасти. Желание вырваться из лап претендентов на российский престол и их японских хозяев? Безусловно. И все же…

Споткнувшись, Лещинский едва не упал и вернулся к действительности. Покуда он занимается бессмысленным самоанализом, можно опоздать, время не ждет. Мгновения смертны, как и все живое, как люди. Как идущий впереди. Пойми это, наконец, тряпка, ничтожество, недостойное называться мужчиной. Решайся же, решайся! И не трусь — ты сумеешь, сможешь, справишься. Ведь это так легко — достаточно одной пули…