Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 20

Вот она, подсыхает у стены – полуабстрактная картина, созданная в суматошном порыве. Намек на место, где я не бывала. Брызги дождя. Грифельно-серый, испещренный бомбами океан. Останки литейного завода, разбросанные по небу. Обрушивающийся автомобильный мост или, быть может, стена – и еще столько всего незнакомого, своей уклончивостью выражающего больше, чем я сумела бы облечь в слова.

Когда мама спустилась во двор и увидела картину, она, как по рунам, прочла в ней мое будущее. “Эт еще что? – спросила она. – Эт ты нарисувала?” Она отчитала меня за то, что я потратила весь день на глупую мазню, и велела отмыть ее лучшую кондитерскую лопаточку. Надо проводить время с пользой, у нее для меня куча дел. Но на следующий день я снова писала, и на следующий, и на следующий, и никакие наказания на меня не действовали.

Что же случилось с этим духом с задворок? Когда он меня покинул?

Я всегда мечтала о чем-то большем, чем прожить жизнь своих родителей во всей ее рутинности, но в школе занималась спустя рукава – едва наскребла на проходной балл по английскому и истории, а потому путь в учителя мне был заказан. И все же я не могла довольствоваться работой на фабрике “Зингер” или на складе при пекарне, как предписывал отец. Радость от живописи тормошила меня среди ночи, подтолкнула подать документы в Школу искусств Глазго, внушила мне, что я могу добиться чего угодно, нужно только взяться за ум. Изучив папку с моими работами, секретарь приемной комиссии сказал: “Ваше творчество наивно. Вас тянет к абстракции абстракции ради. Однако в женских картинах редко встретишь такой градус, и к тому же вы еще очень юны. Разумеется, маслом вы начнете писать только на третьем курсе, так что у вас будет время искоренить дурные привычки”. Неделю спустя он написал мне, предлагая стипендию. “Искренне надеемся, что вы согласитесь”, – добавлял он в конце, будто у меня был выбор.

В октябре я уже ходила на лекции по теории цвета и изучала по слайдам канон; делала небрежные наброски овощей на уроках рисования; измеряла карандашом пропорции обнаженных натурщиц в холодных мастерских. Родительский дом остался где-то далеко, а меня не покидал страх, что “градус” моих работ снижают, усредняют чрезмерным оттачиванием техники. На самом деле уроки по основам рисунка и технике старых мастеров лишь распалили мое желание писать. На этих занятиях я совершала самые неожиданные открытия: как обозначить настроение тела одним штрихом карандаша “Конте”, как обогатить повествование через композиционные решения. Дух с задворок выжил во всех работах, которые я сделала в тот период, хоть мои ранние учителя его и не поощряли.

Расправить крылья мне удалось на кафедре монументальной живописи, под руководством Генри Холдена. Меня вдохновляли великие традиции настенной росписи от первобытных наскальных рисунков в пещере Ласко, мозаик в равеннских и византийских церквях, фресок Джотто, Тинторетто, Микеланджело и Делакруа до политических пасьянсов Диего Риверы. На семинарах Холдена все меня воодушевляло и ничто не сковывало. Старый, долговязый, он был социалистом, носил очки-половинки и каждый месяц давал нам удивительные задания: “Придумайте сцену бала на «Титанике»”. (Мне с моим балетом кочегаров в кепи, катающих тележки с углем, снизили балл за “пренебрежение контекстом”.) “Напишите сцену из Шекспира, показав ее связь с современностью”. (Я изобразила шеренгу многоквартирных домов Глазго, где у каждого окна сидит Джульетта, кладбища полнятся надгробиями Ромео, а по улицам разгуливают раненые Меркуцио в военной форме. Картина была отобрана в коллекцию Школы и впоследствии утеряна.)

Холден был лучшим наставником в моей жизни. Чтобы “приглашенные экзаменаторы не капали на мозги”, он уводил нас от влияния Пикассо (“такой талант ни привить, ни повторить”), зато не навязывал академических приемов, священных для других преподавателей, – прямая перспектива, точка схода, светотень. Великая монументальная работа, любил повторять он, находится в постоянном диалоге со средой: не теряясь на заднем плане и не перетягивая внимание на себя, она должна балансировать “на невидимой грани где-то посередине”. Когда Холден говорил, его слова оставались с тобой. Любуясь неоконченной работой, он крутил мочку уха, точно это был вентиль, а прохаживаясь по коридорам на верхнем этаже, громыхал тростью о батарею или насвистывал Ирвинга Берлина[9]. Иногда он ходил с нами в “Стейт-бар” и до самого закрытия баюкал маленькую порцию виски.

Самое вольное задание Холден дал на четвертом курсе, к выставке дипломных работ. “Напишите панно для платформы на Центральном вокзале”. Тема и материалы любые, без ограничений. “Это необязательно должно быть что-то связанное с вокзалом. Но конечно, вы должны подумать о том, как работа будет преломляться через окружение, и наоборот. Я хочу посмотреть, куда заведет вас фантазия. Но также я хочу, чтобы вы направляли ее в нужное русло. Понятно?”

Неделями я силилась выдать хотя бы одну идею. Парализованная и опустошенная, я дни напролет проводила в мастерской в поисках хотя бы намека на нечто настоящее, но любые проблески тут же гасли на страницах блокнота. Интуицию затмила тревога: а вдруг духа с задворок недостаточно? Вдруг мне вообще не стоило его слушаться? И тут на помощь мне пришел Холден. Протиснувшись в мой закуток и увидев пустоту холста, натянутого на подрамник, он спросил:

– Что такое, Элли? Ты что же, утратила боевой дух?

Я призналась, что именно так себя и чувствую.

– Тогда выбери другое сражение. Не бойся баламутить воду.

– Это как?

Холден задумчиво посмотрел на меня, будто увидел впервые.

– Напомни-ка мне, ты католичка?

– У меня мать католичка.

– Я не об этом спрашивал.

– Ну, пожалуй, я все еще верю в Бога, но не в то, что сказано в Библии.

– Отлично. Пиши то, во что веришь.

Совет этот показался мне таким расплывчатым и бесполезным, что я еще больше растерялась. “Пиши то, во что веришь”. С тем же успехом мог бы сказать: “Пиши воздух”. Но позже, когда я пыталась уснуть в своей тесной квартирке, его слова пощипывали меня, пока я не уступила их смыслу. Холден не просил меня искать в себе набожных устремлений – он предлагал мне написать мир таким, каким я его вижу, донести до людей свою правду. Я должна создать такое панно, какое сама хотела бы видеть, стоя на платформе с чемоданом и ожидая, пока подкрадется поезд и унесет меня прочь. Оно будет перекликаться с окружением, но также и выходить за его пределы. Оно будет и личным, и публичным.

Я работала всю ночь, до первого света, исследуя свои идеи тушью, затем развивая их гуашью. На следующий день, когда Холден заглянул в студию, я уже размечала эскиз, чтобы перенести изображение на холст.

– О, – сказал он, – все-таки выбрала сражение.

И больше я его не видела до тех самых пор, пока картина размером двенадцать футов на три не была закончена. На выставке дипломных работ она собирала небольшие толпы. Одни недоуменно почесывали голову. Многих она будоражила. Я чувствовала, как меняется траектория моего движения.

На той картине была изображена обычная вокзальная платформа. На переднем плане клубился пар локомотива, выполненный в серых тонах. В одних местах краска лежала тонкими, полупрозрачными слоями, в других – блестящими сиропными сгустками масла и лака. Слева, в завитушках пара, виднелись мужчины в лохмотьях и женщины в грязных одеждах с младенцами на руках. Они валили на платформу суматошной оравой, спотыкаясь друг о друга, падая ничком. Справа, в тихом уголке, где рассеивался туман, стоял человек в мешковатом костюме в полоску, корпус повернут, лицо скрыто, взгляд устремлен через плечо. Правая рука, отмеченная стигматом, сжимает терновый венец. Ноги босые, каштановые волосы зализаны назад. Из портфеля, зажатого в другой руке, капает овсянка. В нагрудном кармане – Библия. Позади него виднелись залитые солнцем пастбища, огороженные забором с колючей проволокой; корабли, покидающие порт; линия моря вдали. Я назвала картину “Просители”.

9

Ирвинг Берлин (1888–1989) – крупнейший американский композитор, написавший песню “Боже, благослови Америку”, которая стала неофициальным гимном Штатов.